Глазами художника: земляки, коллеги, Великая Отечественная
Шрифт:
Но вот наступает последний день Великого поста, последний день говения, дома выдерживаешь борьбу за эти церковные часы, чтобы старшие не услали куда-нибудь, заранее исчезаешь. Холодная церковь ещё пуста, но вот началась служба, а Галки всё нет, появляется тоска, окружающее не радует, теряет смысл. Ещё вчера холодные стены приносили радость, они имели уют, хранили в себе целое сокровище, теперь они становятся тюрьмой. В мрачных догадках ухожу в лес, там половодье – огромное пространство залито водой, в оврагах голубеют первые подснежники, чистые и нежные, как моя любовь…
Праздники летят стрелой, вместе с ними уходит весна, наступают школьные каникулы, сверстники затевают спектакль, останавливаемся на «Ревизоре» Гоголя.
В день спектакля, размалёванный под взрослого, играю, как в бреду, стараясь никого не видеть, не глядеть в пространство. Свою роль провожу благополучно и в заключение выступаю с декламацией. Десятки раз читал я наизусть, и довольно бойко, «Христианку» Надсона. Теперь в торжественной тишине с пафосом произношу первую фразу: «Спит гордый Рим, рукоплесканием объята широкая арена…» На свою беду бессознательно оглядываю первые ряды зрителей. «Боже, вот она, Галка!» Пара жемчужин – блестящие глаза, обычно насмешливые, но сейчас ласковые, милые – прощают меня. Теряя мысль, утопаю в пучине. Под общий смех юных зрителей и поощрительных аплодисментов взрослых выхожу, наконец, из столбняка, в руках у меня почему-то усы Ивана Александровича Хлестакова. С досадой бросаю их под ноги и бегу со сцены.
Длительное время мучительно переживаю свой позор. Но никто из товарищей не узнал причин моей неожиданной растерянности. Вскоре Галка куда-то уехала, потянулись тоскливые однообразные жаркие дни лета. Вечерами, когда устанавливалась прохлада, я гулял в одиночестве до позднего часа, луна загоняла меня в тёмные углы, лавочка среди акаций их палисадника – моё любимое место.
Однажды, когда я сидел там, мечтая, двери белокаменного домика распахнулись, с лаем выскочил пёс, отступать было поздно и некуда. Две оживлённые девушки, обе в белых платьицах, легко сбежали с крылечка, подсели ко мне – это была Галка и её двоюродная сестра Соня. Вместе с девочками к влажным запахам ночи присоединилось что-то ароматно-нежное… Я сидел молча, растерянный. Соня, тут же оставив нас, легко взбежала на крылечко и издевательски продекламировала:
– Спит гордый Борисоглебск, молчанием объята широкая арена!
Смеясь, она сбежала с крылечка и присоединилась к нам. Соня была старше, смелее и опытнее, она сказала, обращаясь ко мне:
– А Вы, кажется, милый!
Уязвлённый, приняв комплимент за насмешку, я готов был ответить дерзостью, но тут скрипнула дверь, и мы услышали знакомый старческий голос:
– Соня, Галочка, пора, пора спать, девочки.
Тут, кажется, впервые я ощутил всё же досаду на их милую тётушку. Всё же знакомство, которого я так боялся, избегал, состоялось. В моих горячих руках лишь на одно мгновение очутилась маленькая ручка Галки, и это не было сном.
Оставшись в одиночестве, я, ликуя, с удивлением и какой-то тайной гордостью рассматривал руку, как никогда ощущая близость Галки. Спал ли я в ту ночь? Не помню, только счастье моё было недолгим, девочку куда-то увезли из нашего города, да и мои родители решили переменить сырую квартиру – наши судьбы разъединились. Жива ли теперь эта чудная девочка? Может быть, её уже давно нет на свете? Всё равно! Пусть будет благословенно твоё милое имя Галка и моя детская, наивная, но чистая любовь.
Леонтий Старилов
Всё, о чём мечталось —
Там осталось где-то,
Сказкой недосказанной,
Песней недопетой.
Горная улица города Борисоглебска в дни нашей юности носила звучное имя Кавказа – она являлась бугристой окраиной, по её верху шли обширные поместья зажиточных горожан, среди них два дома, обращённые фасадами к лесу, принадлежали моему дядюшке Петру Михайловичу Анисимову. Здесь одно время жила наша семья. К дядюшкиному владению, как бы прячась за него, примыкал домик Бочаровых – местожительство бабки и деда моего друга юности – Леонтия Старилова. Далее Горная улица тянулась домами голубятников Реуцких, обветшалыми домами вдовы Архиповой с дочерьми. Затем залётом на высокий пустырь стоял совсем новенький, в яркой окраске, игрушечный домик железнодорожника Онуфриева. Здесь, закругляясь пирогом, «Кавказ» переходил в другую улицу. В этих дворах повсюду торчали скворечники, впрочем, их было множество по всему городу.
Внизу ютились хибарки бедноты, почти поголовно работающей в железнодорожных мастерских. Эти домики, сооружённые из цветных планок, походили на товарные вагоны. Во дворах не редкость опрокинутая вверх днищем лодка, рыбацкие сети, вёсла. По рассказам дядюшки Петра Михайловича, высокий бугор в дни его детства являлся берегом реки Вороны, тогда судоходной (теперь речушка еле заметна под леском и только весной в половодье показывает своё былое могущество, угрожая жизни рабочих).
Против дядюшкиных домов, упираясь рогатинами в дно оврага, высился тесовый забор с гвоздями поверху, огораживая поместье богачей Финкельштейнов. Как только убывала полая вода, яркой зеленью покрывался луг. Весенними вечерами по всей окрестности звучал болотный гул, сопровождаемый кваканьем лягушек. Влажный ароматный воздух окраины создавал особенную поэтическую обстановку. Наши сверстники уже давно, бывало, разбредутся по домам, угомонятся собаки, погасив скупые огни, спит весь Кавказ. Луна, поднявшись высоко, серебрит крыши домов, тени становятся чёткими-стылыми. В этот поздний час оживает двухэтажный особняк Финкельштейнов: открываются настежь его зеркальные окна, роняя в тишину ночи удивительно приятные звуки музыки. Устроившись поудобней на случайном крылечке, невидимые в глубокой тени, мы с Леонтием, беседуя, наблюдаем эту жизнь. Иногда огни вдруг гасли, распахивались ворота усадьбы, на сонную улицу с весёлым смехом, гиканьем выскакивали всадники, мужчины и женщины, оживали все подворотни, на густой добродушный лай полканов усадьбы откликалась добрая сотня шавок окраины.
Леонтий рассказывал мне о небесных телах, об атомах, меня удивляла любознательность друга, питавшаяся за счёт скупых листков календаря. А у меня с раннего детства была страсть собирать цветы, составлять букеты. Леонтий, дружески вышучивая, говорил:
– Слушай, голова, ну к чему ты рвёшь цветы?
Эти насмешки никогда меня не обижали, а только веселили. Мы во всём дополняли друг друга. Бывало так, что, увлечённый разговором, я, забываясь, налетал на случайные препятствия, теснил его плечом, Леонтий останавливал:
– Послушай, Пётр, ну что ты толкаешься? Смотри, мы с тобой очутились уже на другой стороне улицы.
Петром он называл меня редко, придумывая разные имена: Пека, Петрысь, Петрынь – но всё это одинаково звучало у него ласково. По дороге он, вооружившись камешком, отыскивал мишень, чаше всего это был фарфоровый стаканчик телеграфного столба, или, завидя в чужом окне среди цветов дремлющую кошку, обязательно щёлкал её по носу, что-то падало, приходилось бежать – Леонтий наредкость был метким. Играя с ребятами в казанки, он одной свинчаткой разбивал целые коны. Мне, лишённому такой способности, оставалось только собирать трофеи в общий мешок.