Гобелен
Шрифт:
– Тот персидский, – сказала дочь адвоката, кивая на стенку столовой, – а в папином кабинете висит настоящий пешаварский, дедушкин. Ему почти сто лет…
Кой черт дернул ее за язык сказать:
– У нас тоже есть ковер, не такой большой… Ее подруга смешно сморщила нос и проговорила мягко:
– У вас не ковер, а гобелен с уточками… Вся эта мещанская пошлость была в моде лет десять назад.
Она прибежала домой и в припадке возмущенного стыда принялась срывать с гвоздиков свой гобелен.
– Ты что? – спросила мать за
– Потому что это – пошлость, пошлость! – запальчиво выкрикнула она.
– А! – сказала мать. – Ты это где сегодня подхватила?
И, выслушав все, что, задыхаясь от обиды, выпалила ей дочь, проговорила спокойно:
– Вот это и есть – пошлость. Все это семейство. Повесь гобелен на место, вымой руки и иди есть.
И она, бессильно всхлипывая, повесила гобелен, села под его раскидистой кроной и заплакала, сквозь злые слезы рассматривая до миллиметра знакомые пеньки, траву и островерхие горы вдали…
(Только бы удержаться, только бы удержаться от описания гобелена, каких миллионы висели над диванами, кроватями и топчанами моих сверстников!..)
Спектакль был обречен на успех: публика подпевала знакомые с детства и юности песни, благосклонность ее не знала пределов. «А у нас во дворе-е-е… есть девчонка одна-а-а…»
После школьного выпускного несколько ребят собрались у нее дома, потому что родители уехали на неделю в «Узкое» – отчиму выдали профкомовские путевки и невозможно было отказаться от такой удачи.
Весь вечер она «бацала битлов» на фоно так, что соседи стучали в стену, все ржали как ненормальные, танцевали, играли в «бутылочку». Юра крутил бутылку из-под шампанского так, чтобы все время целоваться с нею… Мишка Торунь сначала изображал учителей и завуча, потом напился и блевал в туалете, – словом, всеобщее было счастье. Под утро все стали расползаться по домам, а Юра остался…
Он обнял ее в коридоре обеими руками, оказавшимися при всей его спортивности жесткими, неловкими, непослушными, она ткнулась лицом ему в шею, где выемка в воротнике белой рубахи. И стала медленно и обреченно ее расстегивать…
Раздевшись, он оказался очень худым и страшно незнакомым, а она-то думала, что за все школьные годы ее влюбленности, на всех этих бесчисленных уроках физкультуры вызубрила его легкое стремительное тело наизусть. Он выглядел слишком подростковым, неоформившимся и, как показалось ей, – испуганным… Она же без одежды – она знала это сама! – наоборот, казалась старше своих семнадцати, чем повергла его в настоящую панику, самолюбиво им скрываемую.
Они легли на ее топчан, он нервничал, бормотал:
– Напрасно… напрасно мы все это начали…
И ничего у них не получалось!
Тогда вдруг неожиданным для нее самой милосердным женским чутьем она все поняла, обняла его за шею (он жалобным шепотом повторял: «Ты не обиделась? Ты правда не обиделась?»), и в конце концов оба заснули под гобеленом,
Утром их разбудил телефонный звонок. Это звонила мама – узнать, как прошел выпускной вечер. И пока она говорила по телефону (все отлично, мамочка!), отвернувшись от него, он проснулся тоже, потянулся, задвигался, и, спиною чувствуя его тело, она вдруг ощутила, что он другой и что сейчас все получится.
…Потом они лежали потрясенные друг другом – он у стенки, указательным пальцем повторяя очертания дальних гор на гобелене. И солнце золотило белесые волоски на его худой, очень юной руке.
(Господи, удержи мою блудливую руку, которая так и тянется описать эти корявого рисунка горы, все опутанные козьими тропами, и стадо овец, пасущееся у подножия вдали…)
Во дворе совсем стемнело, песни шестидесятых отзвучали, пошли Ким, Визбор, Никитины, Галич… Неплохо «работала» эта железная наружная лестница, на верхней площадке которой строилась половина мизансцен.
…Когда в очередной раз и окончательно она ушла от Юрия, пришлось вернуться с дочерью к родителям, и пока не заработала на однокомнатный старый кооператив, жила в своей комнате, спала вместе с маленькой дочкой на своем топчане, та – у стеночки; по воскресеньям обе просыпались поздно, так что солнце уже било из-за занавески и порядком вытертый шелк гобелена поблескивал там и тут, дочь пальчиком повторяла очертания живности этого уютного светлого мира, задумчиво выговаривая: «Папа-олень… мама-олениха… дочка-олененка…»
…Прошло еще несколько лет, гобелен прохудился в районе мельницы, мама сделала из него красивую наволочку на подушку. На наволочке уместился папа-олень с двумя утками.
Подушка последовала в их квартиру, где они с дочерью благополучно прожили вдвоем десять лет.
И всякое было в их жизни. В том числе изматывающе долгий, безнадежный роман с известным архитектором, так и не решившимся на окончательный уход из семьи. В те ночи, когда он оставался в их однокомнатной квартирке, девочке стелили на кухне и поздно вечером переносили ее, теплую и тяжелую, на раскладушку, она бормотала во сне: «Подуха!» – это означало, что вместе с ней надо было переносить ее любимую подушку с оленем и утками…
Вот что забавно: не так давно подушка перекочевала в их новую квартиру, которую они со вторым мужем купили у метро «Сокол». Бог мой, уж не с этой ли подушкой связана та недавняя ссора с взрослой уже дочерью, когда они с мужем раньше обещанного вернулись из гостей в темную квартиру и дочь, полуодетая, прикрываясь подушкой, шмыгнула мимо них в ванную… А через стеклянную дверь ее комнаты видно было, как метались в темноте белые рукава рубашки, которую некто судорожно на себя натягивал… Потом на кухне дочь сквозь зубы выговаривала им, что если кто-то кому-то обещает явиться утром, то и надо являться как обещано, а не вламываться беспардонно в чужую личную жизнь!