Год на севере
Шрифт:
Северо-восточный берег двинского залива и юговосточный берег Горла до устья Мезенского залива Белого моря издавна носит название Зимнего берега и по картам, и на языке туземцев...
Жители этого берега — потомки первых поселенцев северных мест России, новгородцев — издавна приобретают средства к своему существованию преимущественно в промысле морского зверя. Средоточием этих промыслов можно считать прибрежья Мезенского залива, и именно город Мезень и соседние с ним селения, в особенности село Долгощелье и деревню Сёмжу. Так говорят факты, к тому же приводят и результаты личных внимательных наблюдений. Обращаюсь к последним.
Городок Мезень нашел я в средине ноября месяца 1856 года уже закиданным глубокими снегами, давшими мне возможность при крепких постоянных морозах проехать по тундре из Пинеги на Кулой прямо, не делая огромного крюка по так называемой Нижней
Вот, таким образом, все бедное событиями прошедшее города Мезени, который мрачно глядит теперь своими полуразрушенными домами, своими полусгнившими, непочиненными церквами. Ряды домов, брошенных без всякой симметрии и порядка, наводят тоску. Все почти дома пошатнулись на сторону и в некоторых местах даже надломились посередине и покосились в противоположные стороны. Съезды, выходящие, по обыкновению всех русских деревень, на улицу, здесь обломились и погнили; ворота, которые давно когда-то, может быть, выпускали на эти съезды бойкую лошадку из уничтожившейся уже в настоящее время породы мезенок, как-то глупо, бесцельно торчат высоко под крышей и наглухо заколочены. Навесы над длинными задворьями обломились, и самые стены этих дворов рухнули, сгнили, а может быть, и истреблены в топливе. Мостки подле домов также погнили и, не поправленные, провалились; мосты по улицам тоже не менее тоскливого вида и бесцельного существования. Банями глядят дома бедняков, остатками мамаева разгрома — дома более достаточных; но три кабака новеньких; но казначейство, на этот раз выстроенное за городом, непременно каменное, и два-три дома, вероятно туземных монополистов, с расписанными ставнями, с тесовой обшивкой, с длинным и крытым двором позади. По улицам бродят с саночками самоедки с детьми, в рваных малицах, вышедшие от крайней скудости на едому ( См. главу "Самоеды"). Из туземцев не видать ни души: может быть, холод, закрутивший 28 градусами, тому причиной; может быть, нет никого дома и все на промыслах...
Говорунья старушка-хозяйка, явившаяся в дырявом крашенинном сарафане и доставшая мне самовар у соседей, говорит, что промыслам теперь быть не время: еще-де Никола не пришел.
— Где же большаки ваши, мещане мезенские?
— Да вишь у нас теперь ярмарка...
— Где же она? Не видать ни народу, не слыхать ни шуму, ни крику. Это, что ли, бабушка, торговцы-то?
В окно видны бегущие по улице целые аргиши: множество оленьих санок, одни за другими, нагруженные обледенелыми бочками.
— Это не торговцы, это пустозера, — отвечает хозяйка: — на Никольску на Волок (в Пинегу) ладятся... с рыбой и со всячиной. Эти у нас и возов не развязывают.
— Где же ваша-то ярмарка?
— А нашей не видать. По домам торгуют: коё свои же, кто с достатком, коё с Волока наезжают. Человек с пяток есть полно ли всех-то торговых?
— А народ-от где, бабушка? Никого не видать.
— Повремени: может кто и пройдет.
— Нет, бабушка, скучен ваш город, беден...
— Да уж и захотел ты от нашей слободы!
— Хуже, хозяюшка, я и городов не видывал, а проехал на веку своем больше сотни.
— Задвённая сторона наша, задвённая, желанный! К морю сели близко, хлебушко не родится. Что в море упромыслим, то и наше: времена-то вишь ноне крепкотугие. Эдаких, кажись, никогда не бывало.
—Отчего же так, бабушка?
— Да, вишь, аглечькой [1]в летошный год приходил - баловал шибко. Много он на нас напустил напастей всяких...
— А ведь он к Мезени вашей не подходил...
— Не подходить-то не подходил: это слово твое верно. В губе, вишь, он стоял: река, знать, его наша не подпустила. Мелководна ведь она у нас, пройти-то ему, знать, не под силу было. А все же таки, родимый мой...
Старуха замолчала и подперлась локотком.
— Чего, бабушка? — подстрекнул я.
— Не пускал он, родимый, в море-то не пускал: промысла-то и затянулись, да года на два промысла-то наши затянулись! Стоит он рожон ему вострый!
– а прибыли нам оттого никакой нету: ну и исхудали, измаялись временем тем.
— Чем же жили-то вы, бабушка, во все это время, питались чем?
— Да семужку в реке ловили, навагу опять: тем и питались. Рыбинка-то аглечькова тоже не слушалась: ее-то ему не пропустить нельзя было. Против божьего соизволенья не пойдешь. Рыбинку-то он и пропустил к нам, стрельебы ему в бока его басурманские, — право, окаянному!..
— Не хочешь ли вот лучше чайку, бабушка? Что браниться-то: прошлого ведь — сказано — не воротишь.
— Правда твоя, батюшка, правда! А на чайку на твоем благодарствую.
— Что же так, хозяюшка?
— Да я ведь из мирских-то чашек не пью. Велишь, по свою сбегаю вниз?
— Сделай милость. Посидим — потолкуем!
И эта хозяйка, как и много других на летнем пути моем, оказалась раскольницей.
— Не пью я с мирскими-то, — говорила она мне, вернувшись. Не пью по родительскому по завету, как вот себя ни помню. Так и малолеткой учили. Я ведь и все остальное — правдой тебе говорить надо по старине правлю.
— Что же еще-то такое ты по старине правишь?
— А вот старым крестом крещусь... эким.
И старуха сложила на перстах аввакумовский, дониконовский крест [2].
— Ну, а еще-то что же, бабушка?
— А еще-то? да что тебе еще-то! Ну, по старым книгам молитвы творю по утрам и по вечерам ста по три начал [3]кладу...
— Ну, а дальше?
— Чего тебе еще дальше-то? Все тут! дальше тебе и сказывать нечего — по старой вере, на старом кресте живу — вот тебе и все тут. Только мы живем-то уж очень нужно [4]: наготы да босоты изувешены шесты...
— Аглечькой-то нас уж очень обидел: старуха тебе правду сказывает, — перебил ее явившийся к нашему чаю хозяин, с поразительно болезненным лицом, худой и словно убитый тяжелым горем.
— Отчего ты такой бледный, хозяин?
— А все не могу: икота долит.
— И у вас она водится, как и в Пинеге?
— В каком месте злого человека нету? Сам рассуди! Нагонит он на тебе по злости скорбь какую, и ведайся с ней, и долит она тебя, мучает. Вот подойдет и у меня к сердечушку-то и начнет глодать его, что и свет-от в очах помутится. Начнешь разговаривать — удержу тебе нет. Спросят тебя — не слышишь, а болтаешь знай свое, что на ум взбредет, — это еще не велико горе, — это «говоруха».