Гоголь без глянца
Шрифт:
Овер препоручил Клименкову поставить две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Тогда прибыл Варвинский, коротко передал ему Овер тот же французский рассказ по-русски. По осмотре больного Варвинский сказал: «gastroenterilis ex inantione; пиявок, не знаю, как он вынесет по слабости, а ванну разве бульонную; впрочем, навряд ли что успеете сделать при таком положении больного». Но его суждения никто не хотел и слушать. Все разъехались. Клименков взялся сам устроить все назначенное Овером. Я отправился, чтобы не быть свидетелем мучений страдальца. Когда я возвратился через три часа после ухода (в шесть ч. веч.), уже ванна была сделана, у ноздрей висели восемь крупных пиявок, к голове приложена примочка. Рассказывают, что, когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно; после того как его положили
Они уехали, я остался во весь вечер до двенадцати часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс вскоре явственно упал, делался все чаще и слабее; дыхание, затрудненное уже утром, становилось еще тяжелее. Вскоре больной перестал сам поворачиваться и продолжал лежать смирно на одном боку. Когда с ним ничего не делали, он был покоен; но когда ставили или снимали горчичники и вообще тревожили его, он издавал стон или вскрикивал; по временам он явственно произносил: «Давай пить!» уже не разбирая, что ему подают.
Позже вечером он, по-видимому, стал забываться и терять память. «Давай бочонок!» – произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надобно было придержать и то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное.
Еще позже он по временам бормотал что-то невнятно, как бы во сне, или повторял несколько раз: «Давай, давай! ну что ж?» Часу в одиннадцатом он закричал громко: «Лестницу, поскорее, давай лестницу!..» Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку на шею и надели рубашку (он лежал после ванны голый). Во все это время он не глядел и беспрерывно стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным.
После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова.
В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, по-видимому, его оживляло. Тут я мог ощупать его живот, который был как доска, вовсе без содержимого, мягкий, вялый, позвоночник через него ощущался легко. Дыхание, однако ж, вскоре сделалось постоянно хриплое и тяжкое. Лицо осунулось, как у мертвеца, под глазами посинело, кожа сделалась прохладною и покрылась испариною. В таком положении оставил я страдальца, чтобы опять не столкнуться с медиком-палачом, убежденным в том, что он спасает человека.
Лев Иванович Арнольди:
Я поехал в присутствие и, окончив свои дела, отправился к Гоголю. У подъезда стояло несколько экипажей. Человек сказал мне, что доктора все здесь, что консультация кончилась и что все присутствовавшие на ней отправились наверх в кабинет графа. «А что Николай Васильевич?» – «Все в одном положении». – «Можно его видеть?» – «Войдите», – отвечал он мне, отворяя дверь. Гоголь видно переменил комнаты в последнее время или был перенесен туда уже больной, потому что прежде я бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево, в том же первом этаже. В первой комнате никого не было; во второй, на постели, с закрытыми глазами, худой, бледный, лежал Гоголь; длинные волосы его были спутаны и падали в беспорядке на лицо и на глаза; он иногда вздыхал тяжело, шептал какую-то молитву и по временам бросал мутный взор на икону, стоявшую у ног на постели,
– Если его так оставить, то он не выздоровеет, – говорил один из них, – поверь, что не встанет, умрет, беспременно умрет.
– Так что ж, по-твоему… – отвечал другой.
– Да вот возьмем его насильно, стащим с постели да и поводим по комнате, поверь, что разойдется, и жив будет.
– Да как же это можно? он не захочет… кричать станет.
– Пусть его кричит… после сам благодарить будет, ведь для его же пользы!
– Оно так, да я боюсь… как же это без его воли-то?
– Экой ты неразумный; что нужды, что без его воли, когда оно полезно. Ведь ты рассуди сам, какая у него болезнь-то?.. никакой нет, просто так… не ест, не пьет, не спит и все лежит, ну как тут не умереть? У него все чувства замерли, а вот как мы размотаем его – он очнется, поверь, что очнется… на свет божий взглянет и сам жить захочет. Да что долго толковать, бери его с одной стороны, а я вот отсюда, и все хорошо будет!
Мальчик, кажется, начинал колебаться… Я наконец не вытерпел и вмешался в их разговор.
– Что вы хотите это делать, как же можно умирающего человека тревожить? Оставьте его в покое, – сказал я строго.
– Да право лучше будет, сударь! Ведь у него вся болезнь от этого, что как пласт лежит который уж день без всякого движения. Позвольте… Вы увидите, как мы его раскачаем, и жив будет.
Я насилу уговорил их не делать этого опыта с умирающим Гоголем, но, прекратив их разговор, кажется, нисколько не убедил того, который первый предложил этот новый способ лечения, потому что, выходя, он все еще говорил про себя: «Ну, умрет, беспременно умрет… вот увидите, что умрет». И действительно, на другой день, когда я ехал по железной дороге в Петербург, Гоголь умирал в Москве…
Алексей Дмитриевич Галахов:
Ходил слух, что незадолго до смерти Гоголя Шевырев на коленях умолял его принять лекарство. Гоголь, не отвечая, повернулся к нему спиной, а к стенке лицом. Тогда Шевырев не выдержал и громко сказал ему: «Упрямым хохлом ты жил, упрямым хохлом и умрешь».
Михаил Петрович Погодин:
Во вторник он выпил без прекословия чашку бульону, поднесенную ему служителем, через несколько времени другую, и подал тем надежду к перемене в своем положении, но эта надежда продолжалась недолго.
В среду обнаружились явные признаки жестокой нервической горячки. Употреблены были все средства, коих он, кажется, уже не чувствовал, изредка бредил, восклицая: «Поднимите, заложите, на мельницу, ну же, подайте!» Ночью дышал тяжело, но к утру затих, – и скончался.
Вера Александровна Нащокина:
Гоголь занимал несколько комнат в нижнем этаже дома графини Толстой. Когда я вошла в комнату, в которой находился больной (помню, комната эта была с камином), он лежал в постели, одетый в синий шелковый ватный халат, на боку, обернувшись лицом к стене. Умирающий был уже без сознания, тяжело дышал, лицо казалось страшно черным. Около него никого не было, кроме человека, который за ним ходил. Через несколько часов Гоголя не стало.
Алексей Терентьевич Тарасенков:
Рассказали мне, что Клименков приехал вскоре после меня, пробыл с ним ночью несколько часов: давал ему каломель, обкладывал все тело горячим хлебом по предложению Назимова; при этом опять возобновился стон и пронзительный крик (все это, вероятно, помогло ему поскорее умереть), и около восьми часов утра дыхание совершенно прекратилось.
Елизавета Фоминична Вагнер, теща М. П. Погодина. Из письма М. П. Погодину 21 февраля 1852 г.: