Гоголь в воспоминаниях современников
Шрифт:
…Силы больного, падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвящения.
Спешить с медицинскою помощью теперь, казалось, еще нужнее. Приезжали врачи; каждый высказывал свое мнение. Думали, судили, толковали; никто не присоветовал ничего решительного, да и не видно еще было близкой опасности. Между тем трудно было предпринять что-нибудь с человеком, который в полном сознании отвергает всякое лечение. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий; он приписывал это чуду. И в настоящее время сказал он одному из убеждавших его лечиться: «Ежели будет угодно богу, чтобы я жил еще, — буду
Во вторник являюсь я и встречаю гр. Толстого, чрезвычайно встревоженного сверх ожидания. «Что Гоголь?» — «Плохо: лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить».
В Москве уже прослышали о болезни Гоголя. Передняя комната была наполнена толпою почитателей таланта и знакомых его; молча стояли все со скорбными лицами, поглядывая на него издали, и не показывались ему, боясь нарушить покой страждущего. Казалось, каждый готов был поплатиться своим здоровьем, чтобы восстановить здоровье Гоголя, возвратить отечеству его художника.
Меня впустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица — образ богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не отвечал ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтобы пощупать пульс. Он сказал: «Не трогайте меня, пожалуйста». Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех отправлениях больного: никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание как теперь, так и во все эти дни не обнаруживалось. Единственным важным припадком, продолжавшимся несколько дней, была констипация. Через несколько времени больной погрузился в дремоту, и я успел испытать, что пульс его слабый, скорый, мягкий, удобосжимаемый; руки холодноваты, голова также прохладна, дыхание ровное, правильное.
Приехал Погодин с Альфонским. Этот предложил магнетизирование, чтобы покорить его волю и заставить употреблять пищу. Явился и Овер, который согласился на то же в ожидании следующего дня, в который он предполагал приступить к мерам энергическим; но для этого он велел созвать консилиум и известить о нем Иноземцева.
Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая нимания на всех, подходивших к нему. По временам поворачивался он на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина, и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем, а потом бульоном. Повидимому, он уже не ясно различал качество питья, потому что сказал только: «Зачем подаешь мне мутное?» однакож выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: «Подай, подай!» Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал все, что ему было подано.
Вечером этого же дня пришел врач Сокологорский для магнетизирования. Когда он положил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: «Оставьте меня!» Продолжать магнетизирование было нельзя.
Поздно вечером призван был д-р Клименков и поразил меня дерзостью своего обращения. Он стал кричать с ним, как с глухим и беспамятным, начал насильно держать его руку, добиваться, что болит. «Не болит ли голова?» — «Нет». — «Под ложкой?» — «Нет» и т. д. Видно было, что больной терял терпение и досадовал. Наконец он опять умоляющим голосом сказал: «Оставьте меня!» — завернулся и спрятал руку. Клименков советовал кровопускание, лед, завертывание в мокрые холодные простыни; я предложил отсрочить эти действия до завтрашнего консилиума. Одно только пособие сделано было в эту же ночь: когда больной перевертывался, вложили ему suppositorium из мыла, и это не обошлось без крика и стона.
На следующий день, в среду утром, собрались для консилиума Овер, Евениус, Клименков, Сокологорский и я. Судьбе угодно было, чтобы Варвинский был задержан и приехал позднее, после того, как участь больного уже решена была неумолимым советом трех. Состояние больного было почти такое же, но слабость пульса так усилилась, что мы с Сокологорским уже утром рано думали попробовать moschus.
В присутствии графа А. П. Толстого, И. В. Капниста, Хомякова и довольно многочисленного собрания Овер рассказал Евениусу историю болезни. Тут передано было все, что случилось с больным в последнее время, и в каком положении он находится теперь. Тут взято в расчет: его сидячая жизнь; напряженная головная работа (литературные занятия); они могли причинить прилив крови к мозгу; религиозное убеждение морить себя голодом, носовое кровотечение, ускоренный пульс, неприветливость приема, по мнению Овера, обозначали meningitis, которая и была причиною его упорства не лечиться и не есть. Поэтому предложен был вопрос: оставить ли теперь больного без пособий, которые он отвергал сам, или поступать с ним, как с человеком, не владеющим собою? Решили: лечить больного, несмотря на его нежелание лечиться.
Все врачи вошли к больному, стали его осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что через него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, также было для него болезненно, потому что также возбуждало стон или крик. На вопросы докторов больной или не отвечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто «нет», не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряжением: «Не тревожьте меня, ради бога!»
Овер препоручил Клименкову поставить две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Тогда прибыл Варвинский, коротко передал ему Овер тот же французский рассказ по-русски. По осмотре больного Варвинский сказал: «gastro-enteritis ex inantione; пиявок, не знаю, как он вынесет по слабости, а ванну разве бульонную; впрочем, навряд ли что успеете сделать при таком положении больного». Но его суждения никто не хотел и слушать. Все разъехались. Клименков взялся сам устроить все назначенное Овером. Я отправился, чтобы не быть свидетелем мучений страдальца. Когда я возвратился через три часа после ухода (в шесть ч. веч.), уже ванна была сделана, у ноздрей висели восемь крупных пиявок, к голове приложена примочка. Рассказывают, что когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно; после того как его положили опять в постель без белья, он проговорил: «Покройте плечо, закройте спину», а когда ставили пиявки, он повторил: «Не надо»; когда они уже были поставлены, твердил: «Снимите пиявки», «Поднимите ото рта» (пиявки); при мне они висели еще долго, его руку держали с силою, чтобы он до них не касался. Приехали в седьмом часу Овер и Клименков; они велели подолее поддерживать кровотечение, ставить горчичники на конечности, потом мушку на затылок, лед на голову, а внутрь отвар алтейного корня с лавровишневой водой. Обращение их было неумолимое; они распоряжались, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какой-то едкий спирт, и когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: «Что болит, Н. В.? А? Говорите же!» Но тот стонал и не отвечал.
Они уехали, я остался во весь вечер до двенадцати часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс вскоре явственно упал, делался все чаще и слабее; дыхание, затрудненное уже утром, становилось еще тяжелее. Вскоре больной перестал сам поворачиваться и продолжал лежать смирно на одном боку. Когда с ним ничего не делали, он был покоен; но когда ставили или снимали горчичники и вообще тревожили его, он издавал стон или вскрикивал; по временам он явственно произносил: «Давай пить!» уже не разбирая, что ему подают.
Позже вечером он, повидимому, стал забываться и терять память. «Давай бочонок!» — произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надобно было придержать и то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное.
Еще позже он по временам бормотал что-то невнятно, как бы во сне, или повторял несколько раз: «Давай, давай! ну что ж?» Часу в одиннадцатом он закричал громко: «Лестницу, поскорее, давай лестницу!..» Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку на шею и надели рубашку (он лежал после ванны голый). Во все это время он не глядел и беспрерывно стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным.