Гоголь
Шрифт:
Писатель пытался порекомендовать Б. своего друга П. В. Нащокина в качестве домашнего учителя. Около 20 июля н. ст. 1842 г. Гоголь писал Б. из Гастейна: «Посылаю вам копию с письма, которое я теперь только послал к Павлу Воиновичу Нащокину (в этом письме содержалось предложение стать воспитателем сына откупщика и, в частности, утверждалось, что Б.
– это человек, который „приобрел богатства сии силою одного ума и глубоких соображений, а не удачами и слепым счастьем, и потому они не должны быть истрачены втуне. Они должны быть употреблены на прекрасные дела“. — Б. С.). Рассмотрите ее заблаговременно и скажите, всё ли в нем как следует и согласны ли мои мысли с вашими. Решитесь ли вы так или иначе насчет образования вашего сына, но во всяком случае я почитаю необходимым сообщить, хотя бы они вам были уже знакомы. Бог наградил меня способностью чувствовать глубоко и чисто многое из того, что другому доставляет только тяжелые мучения… Поэтому я вам скажу одну важную мысль относительно воспитания, превращенного в гонку. Ваш сын, кажется, уже находится в тех летах, когда, кто имеет в себе способности, становится живее к принятию всего. В эти годы имеют обычай загромаживать множеством наук и предметов и, чем более видят восприимчивости, тем более подносят ему со всех сторон. Нужно,
БОДЯНСКИЙ Осип Максимович (1808–1877),
профессор литературы и истории славянства в Московском университете, выходец с Украины. Был секретарем «Московского общества истории и древностей российских», редактировал его «Чтения», пока за публикацию сочинения бывшего английского посла в России Джеймса Флетчера (1549–1611), «О государстве Русском», журнал не был в 1848 г. закрыт. Б. тогда же лишили кафедры, но уже в 1849 г. восстановили на ней. С Гоголем Б. познакомился в октябре 1832 г. в Москве. Зимой 1848/1849 г. Гоголь брал у Б. уроки сербского языка, чтобы читать сербские песни, собранные Вуком Караджичем.
12 мая 1850 г. Б. записал в дневнике: «Вечером в часов девять отправился я к Н. В. Гоголю, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: „Дома ли Гоголь?“ — лакей отвечал, запинаясь: „Дома, но наверху, у графа“. — „Потрудитесь сказать ему обо мне“. — Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам… прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном точно такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два „Христианского Чтения“, „Начертание церковной Библейской истории“, „Быт русского народа“, экземпляра два греко-латинского словаря, словарь церковно-русского языка, Библия в большую четверку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина „русских авторов“, только что вышедшее, и пр. Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкался. „Я сидел с одним старым знакомым, — сказал он, — недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся“. — „Я вас не задержу своим посещением?“ „О нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас потчевать? Чаем?“ — „Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало, я не пью ничего, кроме воды“. — „А, так позвольте же угостить вас водицей содовой“. Тотчас лакей принес бутылку, которою и опорожнил в небольшой стакан. „Несколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители“. „Да, — подхватил он, — чтобы знали, что я был у вас“. Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. „Да скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него: была нарочно повидаться с ним“. Вероятно, бедненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется, на третьем этаже. Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал. „Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от „Чтений“ книжек на 11–12 вперед… Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как в ваших „Чтениях“. Еще больше. Это были бы те же „Чтения“, только с прибавкой одного отдела, именно „Изящная словесность“, который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором помещалось
Очень интересный спор Б. с Гоголем, происшедший в конце 1851 г., за четыре месяца до смерти писателя, зафиксировал в своих мемуарах писатель Григорий Петрович Данилевский (1829–1890), присутствовавший при их беседе в квартире Гоголя в доме А. П. Толстого: «„…А что это у вас за рукописи?“ — спросил Бодянский, указывая на рабочую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. „Так себе, мараю по временам!“ — небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко исписанные и перемаранные листы.
— Не второй ли том „Мертвых Душ“? — спросил, подмигивая, Бодянский.
— Да… иногда берусь, — нехотя проговорил Гоголь, — но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами.
— Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо.
— Погода, убийственный климат! Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на родину, к своим, туда звали на свадьбу сестры, Елизаветы Васильевны… Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова.
— За чем же дело стало? — спросил Бодянский.
— Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений.
— Скоро ли оно выйдет?
— В трех типографиях начал печатать, — ответил Гоголь, — будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части „Мертвых Душ“. Пятый том я напечатаю позже под заглавием „Юношеские опыты“. Сюда войдут некоторые журнальные статьи, статьи из „Арабесок“ и прочее.
— А „Переписка“? — спросил Бодянский.
Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные… Но это уже, разумеется, явится… после моей смерти. Слово „смерть“ Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, в виду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них…
— А Шевченко? — спросил Бодянский.
Гоголь на этот вопрос с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист.
— Как вы его находите? — повторил Бодянский.
— Хорошо, что и говорить, — ответил Гоголь, — только не обидьтесь, друг мой… вы его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления (в 1847 г. украинский поэт и художник Тарас Григорьевич Шевченко (1814–1861) был арестован за участие в украинофильском Кирилло-Мефодиевском братстве и сослан в солдаты в Орск, а осенью 1850 г. в Новопетровск на Каспийском море. — Б. С.)…
— Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу, — с неудовольствием возразил Бодянский, — это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…
— Дегтю много, — негромко, но прямо проговорил Гоголь, — и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык… Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно.
— Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, — сказал он, — надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен… Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они всё еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс — это души близнецов, пополняющие одна другую и одинаково сильные. Отдавать предпочтение одной в ущерб другой невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий пишущий теперь должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо Того, Кто дал нам вечное человеческое слово… Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним.
— Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам, — сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли.
— Странный человек, — произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре, — на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал…
Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще всё тогдашнее настроение Гоголя».