Гоголь
Шрифт:
И. П. Золотусский в книге «Гоголь» (1979, 1998) писал, что во втором томе М. д. Чичиков следует своей цели «по инерции, прежнего азарта и упования на эту аферу у него нет. Да и все, что он видит вокруг себя, убеждает его в том, что пора заняться приобретением не фантастического, не сказочного, как пишет Гоголь, а настоящего имения, приобрести не мифические земли в мифической Херсонской губернии, а в самой что ни на есть середине России, где ни от кого не скроешься и где можно честным путем наживать миллионы. Эту мысль внушает ему примерный хозяин Костанжогло… Крушение Чичикова во втором томе состоит не в обвале его очередного замысла (подделки завещания старухи-миллионерши. — Б. С.), не в просчете, который он допустил при осуществлении их, а в крушении внутреннем. Что-то ноет и сосет его, и в кружении с „мертвыми душами“, в подделке завещания, в темных связях с контрабандистами и магом-юрисконсультом он нет-нет да и вспомнит эту боль». Во втором томе М. д. происходит борьба за душу Чичикова между силами добра и зла. В третьем же томе, по замыслу Гоголя, главный
А. Д. Синявский в книге «В тени Гоголя» (1970–1973) дал оригинальную трактовку знаменитого лирического отступления М. д. о русской тройке: «Критику немало смущало, что на гоголевской тройке едет-то все-таки Чичиков! Загвоздка, однако, не в том, что он едет, но в том, что он везет, что без него не обошлась, не прогремела бы вдохновенная тройка, которая ведь не просто бесплатное приложение к „Ниве“, сочиненное невпопад сатирическому сюжету поэмы, для того чтобы нам потом было что учить наизусть, но законное колесо и конечное производное Чичикова, и на нем, на окаянном, постылом, всё в ней вертится и несется в неоглядную даль. Иначе зачем бы потребовалось затрачивать столько стараний на то, чтобы „припрячь подлеца“, хорошо его обуздав, застращав (вот где понадобился генерал-губернатор!), наваливаясь кагалом — с автором во главе, с Костанжогло в горле (не выговоришь, и долго он, Гоголь, отхаркивался от застрявшей фамилии, клича свою худобу Скудронжогло и Гоброжогло, не в силах расстаться, однакож, с разъевшей кость червоточиной, с глаголом „жечь!“, отчего хмурое лицо иноземца почернело и запеклось в прожженное кислотою пятно), с Муразовым в коренниках, с этим Мининым и Пожарским зараз, с державинским волшебным Мурзою, стратегом-миллионером (что, ждите, с гостинцами явится и всем — от пуза — по чеку)… Спрашивается: с таким активом — нуждаться в Чичикове? Не могут. Не кони. Призраки. Транспаранты, состряпанные кое-как, на соплях, с одной задачей — учить и перевоспитывать Чичикова, проча в пристяжные России: иначе — не свезешь, не потянешь. „Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!“ Костанжогло не вытанцовывается, сколько ни жилься, ни жги; Муразов — сплошная дыра, протертая в школьном альбомчике с надеждой увековечить портрет гуманного ростовщика, доброго американского дядюшки, подоспевшего с несметным наследством; а Чичиков — кинь ему горстку-другую навозцу — смотришь, уже зачирикал, приветствуя каждого: жив. Как же им за живого не ухватиться: действительность! „…И мчится вся вдохновенная Богом!..“ (Да, но впряжен в нее у Гоголя — чорт…) Верим — не то что верим — видим: Чичиков мчит. Допускаем — хотя с натяжкой: промышлением начальства, уговорами почитателей, надзирателей, духовных и жандармских чинов — Чичиков завяжет проказничать. Но потянет ли он, исправившись, лямку с тем же азартом — ради одного удовольствия тянуть ее в поте лица? На вопросе этом Гоголь запнулся. Уж с какого бока ни подъезжал он к своему подопечному — и грозил ему палашом и Сибирью, и раскидывал далеко этику и поэзию земледелия».
«МИРГОРОД»,
сборник повестей Гоголя. Впервые опубликован: СПб., 1835, с подзаголовком: «Повести, служащие продолжением „Вечеров на хуторе близ Диканьки“». В состав М. вошли повести «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». В дальнейшем, при включении в собрание сочинений в 1842 г., повести «Вий» и «Тарас Бульба» были Гоголем существенно переработаны. В письме матери от 12 апреля 1835 г. Гоголь, посылая экземпляр М., заметил: «Посылаю вам… мои повести, довольно давние, которые впрочем недавно вышли из печати». Можно предположить, что составившие сборник повести были написаны еще в начале 1830-х годов.
22 марта 1835 г. Гоголь писал из Петербурга в Киев М. А. Максимовичу: «Посылаю тебе Миргород. Авось либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, иногда овладевает тобою и в Киеве. Ей-Богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем (особенно ты) глядеть на жизнь, как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате трепака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить в наружу, то это чорт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина. Когда душа твоя потребует другой души, чтобы рассказать всю свою полугрустную историю, заберись в свою комнату и откупори ее, и когда выпьешь стакан, то почувствуешь как оживятся все твои чувства. Это значит, что в это время я, отдаленный от тебя 1500 верстами, пью и вспоминаю тебя».
МИЦКЕВИЧ Адам (1798–1855),
великий польский поэт. Родился в Вильно в дворянской семье. В 1819 г. окончил Виленский университет. В 1823 г. за участие в нелегальной польской студенческой организации арестован и выслан в Россию. Жил в Москве и Петербурге, сблизился с А. С. Пушкиным и другими русскими литераторами. В 1829 г. эмигрировал. В 1839 г. занял кафедру латинской словесности в университете Лозанны, а в 1840 г. — кафедру славянских литератур в Париже, в Коллеж де Франс. Умер в Константинополе от холеры.
С Гоголем М. познакомился в Париже в конце 1836 г. Как вспоминал бывший вместе с Гоголем в Париже А. С. Данилевский: «В последнее время Гоголя только и удерживала в Париже разве возможность видеться часто с Мицкевичем, который жил тогда в Париже, еще не бывши профессором в College de France, и с другим польским поэтом, Залесским. Так как Гоголь не знал польского языка, то разговор обыкновенно происходил на русском или чаще на малороссийском языке. Все остальное ему прискучило, и он впал в жестокую хандру».
По утверждению Данилевского, в сентябре 1837 г. они с Гоголем в Женеве часто виделись с М., получившим кафедру древних литератур в университете Лозанны. По этому поводу польский священник Иероним Кайсевич отметил в дневнике в марте 1838 г. после знакомства с Гоголем в Риме: «Познакомились с Гоголем, малороссом, даровитым великорусским писателем, который сразу выказал большую склонность к католицизму и к Польше, совершил даже благополучное путешествие в Париж, чтобы познакомиться с Мицкевичем и Богданом Залесским (польским поэтом. — Б. С.)». А 17 марта н. ст. 1838 г. товарищ Кайсевича священник Петр Семененко писал из Рима своему коллеге Богдану Янскому, другу М.: «Возвращаемся с обеда у княгини Волконской и с прогулки на ее виллу в сообществе ее, а также одного из наилучших писателей и поэтов русских, Гоголя, который здесь поселился. В разговоре он нам очень понравился. У него благородное сердце, притом он молод; если со временем на него повлиять, то, может быть, он не окажется глух к истине и всею душою обратится к ней. Княгиня питает эту надежду, в которой и мы сегодня несколько утвердились. Понятно, беседовали мы о славянских делах. Гоголь оказался совершенно без предрассудков, и даже, может быть, там в глубине очень чистая таится душа. Умеет по-польски, т. е. читает. Долго говорили о „Небожественной Комедии“, о „Тадеуше“ и пр. Забыл сказать, что княгиня Волконская нарочно пригласила нас на обед, чтобы устроить это знакомство, так как Гоголь, слышавши об нас, очень хотел этого; да и сама княгиня рада была удовлетворить его желание, ожидая от этого пользы для религии. Из этого, однако, очевидно, что было бы крайне полезно, если бы у нас имелся и Мицкевич, и „Небожественная Комедия“ с „Иридионом“, и Мохнацкий. Почему этот последний? Гоголь сказал нам, что читает Мерославского и что он ему нравится, если отбросить его страстность и склонность к преувеличениям. Сего ради мы ему — о Воротновском и Мохнацком. Последнего особенно ради языка и стиля. Это особенно увлекло Гоголя, ибо он хотел бы проникнуться силою польского языка».
7 апреля н. ст. 1838 г. И. Кайсевич и П. Семененко сообщали из Рима Б. Янскому: «…Гоголь недавно посетил нас, на следующий день мы его. Мы беседовали с ним на славянские темы. Что за чистая душа! Можно про него сказать, с Господом: „Недалек ты от Царствия Божия!“ Много говорили об общей литературе. Мы обстоятельнее высказались о том, о чем в той прогулке на виллу говорили друг с другом только намеками. Удивительное он нам сделал признание. В простоте сердца он признался, что польский язык ему кажется гораздо звучнее, чем русский. „Долго, — сказал он, — я в этом удостоверялся, старался быть совершенно беспристрастным — и в конце концов пришел к такому выводу“. И прибавил: „Знаю, что повсюду смотрят иначе, особенно в России, тем не менее мне представляется правдою то, что я говорю“. О Мицкевиче отзывался с величайшим уважением».
22 апреля н. ст. 1838 г. П. Семененко писал Б. Янскому: «Пошли мы к княгине Волконской… Тотчас же начали мы и о Гоголе… Иероним вспомнил о сонете, который он перед этим написал. Княгиня пригласила нас к себе назавтра обедать, чтобы нам опять встретиться с Гоголем. Тогда же она нам сообщила, как поделилась с ним своими намерениями касательно своего сына и как Гоголь сердечно это принял и добродушно подбодрял ее, чтобы она имела надежду, т. е., что сын ее обратится (в католичество. — Б. С.). Обед у Волконской прошел, как мы желали; я сидел рядом с Гоголем и разговаривал с ним по-русски, так как иначе он не говорит; по-итальянски и по-французски он лучше читает, чем говорит, хотя всегда говорит хорошо; но, как он нам объяснил, он не имеет дара к языкам. Сдается мне, что с пару хороших мыслей я ему внушил. Сильно Гоголь „задумался“, говоря его языком. „Это меня радует, — говорила нам позднее княгиня Волконская. — Заметили ли вы, как он внутренне работает?“… В пятницу мы пришли к Гоголю в его собственной квартире; тут, как и в первый раз, больше говорили о славянстве, поэтому мы условились ходить вперед поодиночке, так как одиночные встречи более располагают к взаимному обнаружению себя. Но мы видим, что и за эти посещения в его душе утвердились хорошие впечатления. После обеда у Волконской Иероним читал оба своих сонета (посвященные княгине Волконской и Гоголю; Гоголя Кайсевич убеждал „не замыкать души для небесной росы“. — Б. С.). Сонет к Гоголю не прошел мимо цели и произвел большое впечатление на душу певца. Они были переведены по-французски, но Гоголь и по-польски неплохо понимает. Тот раз мы провели в их обществе более трех часов».
11 / 23 апреля 1838 г. Гоголь в письме А. С. Данилевскому в Париж из Рима просил: «…Купи для меня новую поэму Мицкевича, удивительнейшую вещь Пан Тадеуш. Она продается в польской лавке. Где эта польская лавка, ты можешь узнать у других книгопродавцев».
12 мая н. ст. 1838 г. И. Кайсевич и П. Семененко с удовлетворением сообщили Б. Янскому: «С Божьего соизволения, мы с Гоголем очень хорошо столковались. Удивительно: он признал, что Россия — это розга, которую отец наказывает ребенка, чтоб потом ее сломать. И много-много других очень утешительных речей. Благодарите и молитесь; и княгиня Волконская начинает видеть иначе».