Гоголь
Шрифт:
Даже такой преданный почитатель Гоголя, как С. Т. Аксаков, решительно осудил книгу: «Увы! Она превзошла все радостные надежды врагов Гоголя и все горестные опасения его друзей. Самое лучшее, что можно сказать о ней, — назвать Гоголя сумасшедшим!» — сообщал он сыну. С гневным осуждением прочел книгу Белинский, горестно переживая измену любимого им писателя своим собственным взглядам, своим собственным произведениям. «Это — Талейран, кардинал Феш, — сказал Белинский, — который всю жизнь обманывал бога, а при смерти надул сатану!»
Лишь представители реакции да религиозные фанатики приветствовали «Выбранные места». С восторженным письмом к писателю обратилась А. О. Смирнова: «Книга ваша, — писала она Гоголю, — вышла под новый год,
Гоголь находился в это время в Неаполе, приютившись у сестры графа А. П. Толстого Софьи Петровны Апраксиной. Здоровье его улучшилось, и он с нетерпением ждал отклика на свою книгу, будучи уверен, что свершил, наконец, важное, давно приуготовленное ему дело. «Здоровье мое поправилось неожиданно, — писал он А. О. Смирновой из Неаполя, — совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь и воздух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутье, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю».
Однако это спокойствие и умиротворенность были скоро нарушены тревожными и грозными вестями из России, негодующими письмами не только противников и врагов, но и самых близких друзей. Таким первым тяжелым испытанием явилось письмо С. Т. Аксакова, который сурово осудил своего недавнего кумира. В письме уже не было ни благодушного тона, ни любовного внимания, отличавших письма Аксакова к Гоголю. Это был приговор нелицеприятный: «Друг мой! — писал Сергей Тимофеевич. — Если вы желали произвести шум, желали, чтобы высказались и хвалители и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с вашей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все одурачено… Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучения, которых образчик содержится в вашей книге… Вы глубоко и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога и человека».
Следующим ударом оказалась статья Белинского в «Современнике», содержавшая резкую оценку книги Гоголя, хотя в условиях цензурных препон критик мог говорить о ней лишь «эзоповским языком». Все это смутило Гоголя. Неужели он ошибся? Ведь он желал принести пользу, указать выход, предотвратить неминуемую катастрофу… Но получилось, что эта катастрофа прежде всего захватила его самого. Сергей Тимофеевич Аксаков, Белинский и многие другие отреклись от него, не поняли его побуждений, увидели в «Переписке» измену тому направлению, которому он служил прежде… Это поразило писателя, показалось сначала каким-то недоразумением.
В солнечном Неаполе, на берегу изумрудного моря, в сокровенной тиши уютной и безлюдной виллы Апраксиной, он вновь начинает оценивать свою книгу. Ханжеская елейность добрейшей Софьи Петровны, то и дело молящейся перед иконами, привезенными ею из России, лампадки, теплющиеся дрожащими огоньками, успокаивающие письма самого графа Толстого не утешали писателя. С горечью признается он в письме к Жуковскому, что появление «Выбранных мест» «разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому… Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее».
Но главные испытания были
Белинский находился в это время за границей на курорте в Зальцбрунне. Критик был тяжело болен. Он и сам знал, что обречен на смерть. Туберкулез, нажитый тяжелой, голодной молодостью, непосильным трудом, пренебрежением к своему здоровью, его обессилил. В Зальцбрунне он почувствовал себя немного лучше и уже собирался уезжать на родину, когда получил письмо Гоголя. Белинский жил в Зальцбрунне вместе с П. В. Анненковым, не оставлявшим ни на минуту больного друга. Анненков прочитал ему письмо. Белинский слушал совершенно безучастно и рассеянно. Лишь его впалая грудь дышала тяжелее обычного, иногда он кашлял сухим, раздражающим кашлем, его глаза глубоко запали, а крупный нос выдвинулся вперед. Кутаясь в теплый плед, он лежал на диване и, лишь услышав заключительные слова письма, резко побледнел и сказал задыхающимся голосом:
— Ах, Гоголь не понимает, за что люди на него сердятся?.. Надо растолковать ему это!
В тот же день в маленькой комнатке за круглым столиком для игры в пикет Белинский принялся сочинять свое знаменитое письмо Гоголю.
В течение трех дней он работал над этим письмом, тратя на него последние силы. Он стал молчалив и сосредоточен. После чашки кофе он надевал летний сюртук и склонялся к столу, продолжая писать до самого обеда. Он набросал письмо сперва карандашом на клочках бумаги, затем переписал аккуратно набело и стал читать его Анненкову.
— «Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса», — читал Белинский. Не стесняемый призраком цензуры, он мог, наконец, откровенно и прямо изложить свои мысли. Анненков даже с некоторым испугом слушал гневные, беспощадные слова. — «Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге… Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть… Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек…» — Белинский закашлялся и тяжело откинулся на спинку дивана. Платок, поднесенный им к губам, окрасился розовыми зловещими пятнами. Но неистовый Виссарион преодолел эту физическую слабость. Громким, чуть хриплым голосом он продолжал: — «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опираете на православную церковь — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма…»