Голодные прираки
Шрифт:
Вторая моя жена любила готовить супы. Я их ел, чтобы не обижать вновь суженную. А по ночам мучился метеоризмом и будил ближайший квартал нечеловеческими звуками, рождавшимися в моем спящем организме. Жена терпела. И, кстати, как ни удивительно, именно ее настырное стремление готовить разнообразные супы мне нравилось в ней, потому что именно эта ее (хоть какая-то) страсть отличала ее от других знакомых мне обыкновенных и до блевотины примитивных хоть и хорошеньких женщин. (А Маша была хорошенькая, это точно, уж в чем, а в женской внешности я разбирался.) Выгодно отличала или не выгодно отличала – не в этом суть. Главное, что отличала. Во всяком случае на первых порах мне было интересно наблюдать, как сосредоточенно и придирчиво она выбирала продукты на рынке, как медитировала на ковре в комнате, прежде чем приступить к процессу, как готовила к работе кухню, – мыла полы, убирала лишний свет, жгла индийские ароматизированные палочки, точила ножи, досуха вытирала ложки, вилки, терки, разделочные доски, кастрюли и сковородки, как тщательно и любовно мыла продукты, как раскладывала их в отдельные заветные тарелочки и горшочки, как чистила, нарезала и шинковала картофель, капусту, морковь, лук, свеклу, огурцы, помидоры, чеснок, редьку, манго, киви, лимон, ананасы, сало, корейку, спаржу, шпинат, салат, укроп, кинзу, черемшу, сливы, апельсины, урюк, яблоки, зеленый и красный перцы, орехи, семечки, груши, вишню, клубнику, малину, смородину, арбуз, дыню, анютины глазки, бамбук, сирень, мигрень, голландские тюльпаны, заготовленные на зиму соседкой дрова, импортное мыло и нашу зубную пасту, репу, хрен, побеги молодой
Сонный город не ждал меня.
Я стоял у двери своей квартиры с ключами в руке, но к замку не прикасался – слушал. За дверью моей квартиры что-то происходило, но я, честно, не догадывался что, хотя мог догадаться, конечно, уже в тот момент, но не догадывался, не смел даже представить, не смел вообразить, чтобы эта тихая супница… Ключ вошел в замок, как член во влагалище, ожидаемо-неожиданно, мягко и бесшумно. Точно так же и я через несколько мгновений вошел в освободившийся от двери дверной проем, тигрино-пантерно, пластично и легко, насколько позволял, конечно, лежащий во мне груз выпитого и съеденного в пансионате, я продвинулся немного по коридору квартиры и оказался перед полураскрытой дверью в спальню. А там… Маленький затруханный, тщедушный, кривоногий и кривопалый мужичонка, как хотел, смачно и откровенно драл мою полугодичную жену-супоманку. И так он ее раскладывал, и так, и словечками разными достойными все это дело сдабривал. А она-то, она как визжала, со слюной, и потом в себя его пуская!… Я до этого момента только один раз в жизни слышал, чтобы женщина так визжала, когда ее трахают…
Это было ровно шесть лет назад. Наша рота разведки освободила из плена одну даму – военврача, красавицу, тридцати лет. Год она провела у басурманов. И за этот год никто к ней не притронулся, не ласкал никто и не целовал, и тем более не трахал. Продавали из банды в банду за все более и более крупные суммы, каждую неделю продавали. Купивший наряжал ее в новые туалеты и продавал дальше, восторженно цокая вслед ее вертящейся попке. Вышли мы на нее случайно, совершенно мимоходом агент замкомроты стукнул о ней на контрольной встрече. Замкомроты, как положено, доложил по команде. Ну и понеслась. Кто-то из генералитета, как мы знали, запал на нее еще тогда, до ее пленения, и теперь, узнав о том, что она жива и что мы знаем, где она находится, разнервничался, раскричался, растопался, расплевался и потребовал сорванным голосом, подать ее сюда, подать ее сладкую, подать ненаглядную, и если не подадите, кричал, сукины подонки и тому подобные твари, всех порешу, мать вашу, всех, всех, всех, всех, и чуть сам, как рассказывают, не помер в конце концов от излишнего, можно сказать, волнения и переизбытка, можно сказать, спермы.
Операция была красивая, грамотно рассчитанная и профессионально проведенная. Одно плохо – народу мы там басурманского побили тьму. Куда ни кинь взгляд, всюду трупешники дымящиеся в глаза бросались. И на крышах мы их видели, и на заборах, и на деревьях, и на земле, конечно. Но мы забыли об этом зрелище, как только увидели ее.
Ох, ох, ох, плен не испортил ее, наоборот – она была роскошна.
Она какое-то время, долгое или короткое, не помню, внимательно смотрела на нас, потных, пыльных, усталых, забрызганных кровью, привычно потягивающих сигареты с травкой, довольных сделанной работой, а потом сказала громко, не стесняясь того, что сказала: «Ты, – и показала на комроты, – ты, – и показала на красавца пиротехника, – и ты, – показала на меня, – идите за мной, а вы ждите, – сказала она остальным, – сколько надо ждать, и слушайте все, что услышите, и запоминайте, что услышите, вряд ли вы когда такое еще услышите.»
Мы трое послушно пошли за ней. И она привела нас в дом, где жила уже несколько дней.
В пыльной, душной полутемной комнате под маленьким квадратным окном на полу валялись истерзанные «калашниковскими» злыми пулями два мертвых басурмана, молодые и даже симпатичные, глядели в потолок устало и счастливо, никому, кроме Аллаха, уже не нужные. Комроты сказал, что сейчас прикажет их убрать. А врачиха остановила его, покрутила головой, пусть лежат, попросила, пусть, так интересней, и усмехнулась мягкогубо, в упор басурманские трупы разглядывая. Потом она взяла у комроты сигаретку с марихуаной, прикурила, затянулась со сладостью раз, другой и после сигаретку нам передала, и мы тоже покурили по очереди, и потом снова ей сигаретку вернули. Докурив, она бросила окурок на пол и затем медленно подняла свою тонкую белую юбку и опустила маленькие шелковые трусики. Наманикюренными пальцами она раскрыла мокрые розовые губы у самого влагалища и сказала с мольбой, истекая слезой, слюной и другими замечательными женскими выделениями: «Ну, давайте, мальчики, покажите, чем вы богаты, я так соскучилась по вашим сокровищам…» Мы работали над ней отчаянно и остервенело, будто и боя никакого совсем недавно не было, будто после отдыха на Гавайях мы только-только вернулись и были полны по самую макушку и сил, и спермы.
А она визжала.
Оооооооооооооооо, как она визжала!
Мы глохли и теряли сознание. Стены тряслись и рушились. А басурманские трупы вскочили и, сцепившись в экстазе, яро отплясывали народный танец под названием «Мудачок». Когда усталые, но довольные, мы наконец вышли из дома, то расхохотались, не сговариваясь, взглянув на ошалевшие лица разведчиков, парализованно сидевших на земле рядом с покосившимся от фантастического траха домом.
Потом мы узнали, что врачиху генерал вроде как застрелил от ревности, а может, это все были враки. Хорошо бы, если это были враки, конечно.
Потрясающая была врачиха.
А как визжала…
Точно как моя жена, когда я ее с затруханным застукал, не отличить, в той же тональности, с той же громкостью, с той же энергией, с той же радостью, с той же сладостью, с той же страстью и так же неосознанно, и так же несознательно, и так же отпустив себя всю до миллиметра, до микрона и, отдаваясь не столько уже затруханному, сколько чему-то или кому-то высшему, живущему, существующему вокруг, и там, и здесь, и тут, и повсюду, куда взгляд ни кинь или окурок, или загустевший плевок, или случайную мысль, живущему или существующему и в каждом из нас и, конечно же, в ней, визжащей и счастливой сейчас. Она поймала, ощутила, поняла его – на мгновения, которые жизни наверное равны. Не пошел я за револьвером в тайный тайник свой укромный и секретный, кулаки не сжал, к драке готовясь, и.не разозлился даже, потому что не было злости, не было, не родилась она во мне и даже не зачалась тогда. Я просто разделся, глядя на жену счастливую, оставил одежду у порога спальни и быстро переступил порог. Приблизился к сидящей на затруханном и визжащей своей жене и заткнул своим возбужденным мускулом ее большегубый визгливый рот. И она приняла мой подарок с благодарностью и без страха, как что-то само собой разумеющееся и, более того, необходимое. И даже глаз не открыла, я поразился, даже глаз не открыла. Затруханный-то весь затрясся, конечно, как меня узрел, но я ему подмигнул и улыбнулся добро и искренне, и он вроде как успокоился, и, по-моему, с еще большим удовольствием стал насаживать на себя мою гастрономическую жену. Долго ли, коротко ли, а всякой сказке есть и конец. Лежали мы потом на кровати втроем, от горячего пота блестящие, курили молча. А я еще между делом вспоминал, где я видел этого затруханного, знал, что видел наверняка, только где, лежал и вспоминал, вспоминал и лежал, и копался в прошлых людях, где же все-таки я видел этого затруханного и когда, и при каких обстоятельствах, вспоминал, копался и докопался. Ха, ха, вспомнил, где я его видел, и не засмеялся, хотя смешно было, когда его видел. И потом смешно было, когда я его уже не видел. А я не смеялся. И тогда не смеялся и сейчас не смеюсь, хотя смешно было, хотя и сейчас смешно. Этот затруханный был тем самым затруханным, которого я, разводясь со своей первой женой, из окна загса выкинул, когда вне себя был оттого, что никак не мог имя той самой своей жены, с которой в этом загсе разводился, вспомнить. Вспомнить не мог, оттого и вне себя был, оттого и бедолагу этого затруханного из окошка выкинул. А потом, когда в себя вернулся, сидя на унитазе, побежал его искать и не нашел. Вот тогда не нашел. А сейчас нашел. И где? В своей супружьей постели. Ах, какая славная, непредсказуемая жизнь! Славная, славная, славная. Затруханный меня, видать, тоже вспомнил, лежит недвижный, дышит бесшумно, только сигарета в стиснутых зубах курится, пепел с нее на грудь ему, на подбородок, на шею падает, обжигая, а он лежит неподвижно, и дышит бесшумно.
Я покосился на жену, дымок выдыхая беззаботно. Она в нирване пребывала, как мне показалось. Улыбку я в ее теле почувствовал, спокойствие и довольство. Ни о чем моя жена не жалела и ничего она не хотела. И позавидовал я ей тогда, потому что думал, что вот так надо жить, как она. То есть чем-то быть одержимым, желать что-то до безумия, не кого-то, а именно что-то, и только этим чем-то и жить, дышать этим, как воздухом, есть это, как пищу, жить этим, жить, жить, не любить это и не ненавидеть, а жить этим, жить. А из всего остального, что вокруг, только высасывать удовольствие. И все, и больше ничего. А больше ничего и не надо. Да, ну и здоровья, конечно, оно не помешало бы, да.
Потушив сигарету в пепельнице, которую она держала у себя на животе, моя кухонная жена сказала: «Хорошо, что ты пришел. Я очень рада, что ты пришел. Я ждала, что ты придешь. Именно в тот момент, в который ты пришел.
Может быть и не сегодня я тебя ждала, но ждала вообще» – «Могла бы и не дождаться, – ответил я. – Намекнула бы хоть, мол, так и так, я тебя жду. Приходи. А так почем я знал, когда мне приходить. Мог бы ведь взять и не прийти. А ты же хотела бы, а я не пришел бы. Неделю не прихожу, вторую. Год, третий, а ты все ждешь и ждешь. И вправду, дорогая, сказала бы, мол, так и так, надо, чтобы ты пришел тогда-то и тогда-то. И я бы, конечно, с радостью…» – «Достаточно, – нервно перебила меня моя жена и бросила затруханному, вставая с постели: – Одевайся и уходи. Трусы под тумбочкой, носок на шкафу». Выбралась, вздыхая, из-под одеяла, голая, гладкая, распаренная, мокрая, будто из волны вышла, как богиня. Нет, вынырнула из-под одеяла, задыхаясь, как рыба, волной выброшенная, небрежно и брезгливо. Да, именно так мне показалось: моя постель отрыгнула ее из себя, как море большую рыбу, небрежно и брезгливо. И я сказал тогда моей жене, которую только что не без удовольствия, на пару с каким-то незнакомым затруханным мужичком трахнул, и я сказал: «Достаточно! Одевайся и уходи. Вещи твои в шкафу и в других частях моей прекрасной двухкомнатной квартиры!» Она удивилась этим моим словам и обозлилась на те же самые мои слова. Посмотрела на меня, как не на меня, и сказала, негодуя, обнаженной грудью от злости краснея: «Подонок, подонок, как ты смеешь?! Это и моя квартира! И моя!» Тогда я пошел и все-таки достал из секретного тайника, устроенного в укромном и непредсказуемом месте моей квартиры, револьвер «спешл фор полис», тридцать восьмого калибра и, вернувшись в спальню, выстрелил в потолок. Повалились на пол штукатурка и куски бетона – немалые. Было весело. И романтично. Как в старых романах, которых я не читал, – жена, любовник, муж, аркебуза – жизнь! Моя жена, конечно, оделась тотчас быстро-быстро, как в армии при побудке, за сорок пять секунд, а может, и того меньше, и все улыбалась мне добро, улыбалась, пока одевалась. И я подумал: «По сути ведь она неплохая, очень симпатичная и очень добрая женщина. Только зачем родилась?…» Перед уходом уже перед открытой дверью в прихожей, на самом что ни на есть на пороге, моя жена обернулась, честно посмотрела мне в глаза и сказала тихо и осторожно, опасаясь, видимо, что при звуке ее голоса я снова шмальну из безоткатного американского орудия, и сказала: «Прежде чем уйти я хотела бы тебе кое-что объяснить». «Суду объяснишь», – ответил я сурово, тяжело роняя слова из-под тяжелых и твердых губ. Ни до какого суда, конечно, дело не дойдет. А сказал я так только потому, что веселился. Да, мне было весело, и настоящая жизнь возвращалась снова – неадекватная, я бы сказал, экстремальная ситуация, оружие в руках, стрельба, легкое волнение.
«Он, в отличие от тебя, обожает мои супы, – обливаясь собственным жаром, проговорила моя жена. – Он ест их каждый день, по три, по четыре, нет, по пять тарелок. Нет, по десять тарелок! По десять тарелок, вот!» Я несильно ткнул пальцем в грудь стоящего рядом с моей женой затруханного. И он, как от удара, отпрянул к стене. Притянув затруханного обратно, я сказал ему серьезным тоном серьезного эксперта: «По нему незаметно, да». «В отличие от тебя, он любит меня и уважает меня – крепко обняв себя обеими руками, с выражением воскликнула моя жена, – и собирается прожить со мной все оставшиеся годы, сколько их отпущено и ему, и мне, сколько отпущено и нашей стране, и этой несчастной нашей матушке-земле…» – «В жизни всегда есть место подвигу», – одобрительно отметил я.