Голодные прираки
Шрифт:
– Поганым, – согласился первый. – После твоей задницы, всегда поганым.
– Я когда-нибудь убью тебя! Убью, – второй застучал кулачками по мускулистому первому. – Мало того, что ты делаешь со мной, что хочешь, как хочешь и где хочешь. Ты еще и перетрахал всех моих друзей. И моего мужа. И его брата. И еще одного брата. И его племянника. И его племянницу. И ихнего отца. И ихнюю мать. Да мало этого, каждое утро ты еще мастурбируешь по полчаса. И после всего этого я еще должен любить тебя, любить, да? – второй заплакал слезами, лицо его блестело в отсветах нескончаемо неземного, возвышенного и возбуждающего синего неба. Лицо его светилось под верным спутником Земли – Луной, под которой ничто. Лицо его было… Лицо его есть… Лицо его будет ПРЕКРАСНЫМ.
– Я люблю тебя! – шептал он. – Я люблю тебя, – говорил он. – Я люблю тебя, – кричал он.
Первый – весь – потянулся ко второму – всему – обнял его, поцеловал нежно в ушко, в губки, застонал на выдохе, захрипел на вдохе, стал сильнее целовать, яростнее, трясясь и подпрыгивая. Одежду с него стал срывать и ботинки, и кольца, и перстни. И целовал, целовал, целовал…
– А вот это уже лишнее, ребята, – решил Нехов и резко нажал на тормоз. Ребят бросило вперед прямо к Нехову.
Нехов с разворота одного ударил в переносицу, и другого ударил туда же. И пока они не успели прийти в себя, повторил удары. И в третий раз ударил и того и другого – для верности, – полностью повернувшись теперь к ним лицом, а к рулю задом, коленями забравшись на свое водительское сиденье, предназначенное для сидения водителя. И когда ударенные потеряли как осознание себя, так и способность двигаться, вышел из машины и стащил их, отдуваясь, редкими чувствами не отягощенных, с заднего сиденья, предназначенного для сидения пассажиров, на истерзанную землю многострадальной страны. Там и оставил. И уехал, забрав с собой автомат Калашникова и пистолет Макарова. Посмеиваясь.
Добравшись до центра, лицо свое в зеркальце заднего вида яснее различать стал, обрадованный (здесь, в центре, света потому что больше было), и в глазах своих спокойствие с удовлетворением отметил (в центре безопаснее потому что было). Когда по окраинам ехал, знал, что взгляд взгляду его передает, ствол стволу, патрон патрону, хоть и посмеивался.
Кто-то улыбался ему на улицах. Нехов не запомнил кто, но кто-то улыбался, и не один – два, три…
Отражались огни на матовом капоте, скользили бликами по ветровому стеклу, по стеклу часов «Роллекс» на его левой руке, убегали прочь, усаживались позади машины на асфальте рядком и следующую машину ожидали нетерпеливо, вздрагивающе.
Заприметив тускло светящуюся неоновую вывеску «Ресторан Ламар» над входом в один из двухэтажных домов, серый и ночью, серый и днем, затормозил, свернул в узкий проулок перед домом, остановился, огляделся, рассчитывая найти где-то в стене запасной выход. Увидел несколько низких дверей, плотно закрытых. Дернул за ручку одну, вторую, третью. Четвертая открылась. Вот именно отсюда-то он и выйдет после того, как он станцует с Сахидом медленный танец любви. А войдет-то он с улицы, конечно, с главного входа, нестроевым шагом, не отдавая никому чести и под маской добродушия и алкогольной пьяноватости, а может быть, и наркотической кайфоватости или просто беззаботной глуповатости, скрывая свои истинные, чрезвычайно коварные для злоумышленников помыслы и намерения.
И вошел. Пьяновато-кайфовато-глуповатый, и его не узнали те, кто знал, или сделали вид, что не узнали, хотя знали его и не могли не узнать, но Нехов об этом не знал или только делал вид, что не знал, потому что не хотел знать, что его кто-то может узнать. Хотя, впрочем, если бы и узнали его, ничего страшного не случилось бы. Потому что, как ни крути, а по нему явно было видно, что он не местный. И он об этом знал, как и все другие, которые увидели его, когда он вошел в ресторан «Ламар». Войдя в который, отметил (обратив на себя все взоры и тишину), что совсем недурно в ресторане, недурно, – длинный зал, длинная стойка, маленькие столики, пестро и чисто. А в каких-то шагах от него – вокруг – танцует в стаканах невыпитое, меняя цвета, переливаясь, источая свет, разглаживающий давно неглаженные лица посетителей.
Худой долговязый бармен, наполняя скучно стаканы, думает не об этом, а о чем-то совершенно другом. Наливая спиртного напитка себе, просит ближайшего посетителя плюнуть в его стакан, возгораясь сей миг внутренне и внешне обжигающей его самого радостью (искры гаснут на лету) и полыхая неподдельным восторгом, когда выпитое проникает кайфопадом, жидкопадом, влагопадом почти в самую середину его длинного тела обуянного.
Нехов вольно приблизился к стойке, руки в карманах прохлаждая привычно, волей загнав в неволю едва нарождающийся страх перед страхом нарождающегося страха, сел лениво на высокий табурет у высокой стойки напротив высокого бармена, посмотрел на бармена снизу вверх свысока, улыбаясь, довольно непроизвольно.
– Виски, – попросил Нехов не по-русски, – двойной. А, впрочем, давай тройной. А если не жалко, и четвертной. А если сумеешь – десятирной, хотя двадцатирной намного лучше, намного, ты знаешь. Сорокатирной наливай, я решил, решил, и точка. И по рюмочкам наливай, но по маленьким. – Нехов показал пальцами, по каким рюмочкам разливать бармену виски. – И сразу, чтобы я их все видел, и ты видел, ты и я, да мы с тобой… Сторной давай, сторной иди не мужик я?!… А?!
Тишина, исходящая от трех десятков посетителей, волнами толкала Нехова в спину, и он покачивался взад-вперед в такт непрерывным толчкам (не путать с унитазами), терпел, ничего, кроме глубокой заинтересованности в выпивке, не выказывая, но на всякий случай полы пиджака пошире раздвинув, пошире, пошире, пошире, пальцы сгибал-разгибал, готовность готовя.
Один глаз у бармена еще светился бенгальским огнем, а второй уже потух, потемнел, запах изоляции испуская горелой, а когда и второй перестал искрить, погрустнел бармен, опечалился, стал свой стакан в жестких пальцах нервно теребить, то и дело поверх головы Нехова в зал поглядывать, ответа ища, как же быть, как быть, запретить себе себя любить, ведь не мог он это сделать, ведь не мог.
– Я жду, – с доброй улыбочкой сообщил Нехов, зло усмехаясь. – И дождусь. Ибо сказано, все придет к тому, кто ждет, – зло усмехаясь. – Жду, жду, жду, жду, – громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду, – и еще громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду! – закричал остервенело: – Жду! Жду! Жду! Жду! – не обращал внимания на тишину, тесно прижавшую его к стойке. – Ждууууууууу!
Забегал бармен, спотыкаясь, вдоль светящейся винной витрины, тонким смуглым носом вздрагивая, зазвенел рюмками точь-в-точь такого размера, как Нехов показывал, на гладкой стойке их расставляя в стройные ряды, как игрушечных солдатиков перед игрушечным боем. Разлил по рюмкам виски. И по рюмкам и по стойке, и по штанам своим белым, по тапочкам легким, матерчатым, и по полу дощатому, и по самому донышку своего стакана.
– Плюнь, – сказал, не отдышавшись, Нехову, стакан протягивая, заискивающе, задыхаясь, согнувшись, безрадостный.
Нехов выпил рюмку, выпил две, закружилось в голове, как обычно, впрочем, ничего нового, выдохнул сладко, улыбался сахарно.
– Ну плюнь, плюнь!… – молил бармен, держа перед Неховым свой стакан, морщился, постанывал, корчился, повизгивал, ежился, как наркот между дозами. – Пощади, ну что тебе стоит! Возлюби ближнего своего! Не убий! Не укради! Не прелюбодействуй! Плюй, когда тебя просят!…
– Где Сахид? – спросил Нехов, прилаживая к губам третью рюмочку.
– Кто? – отшатнулся бармен. – Что? – отшатнулся бармен. – Когда? – отшатнулся бармен. – Зачем? – отшатнулся бармен, ударился спиной тощей о витрину, посыпались бутылки на пол, покатились по доскам поверженными кеглями. – Не знаю такого! – вымолвил бармен, когда сообразил, что дальше отшатываться некуда.