Голодные призраки
Шрифт:
«От вас пахнет чем-то знакомым. Не могу вспомнить, – без интереса разглядывая мое лицо, сказала Бойницкая. – Подскажите» – «Не ручаюсь за точность, – совсем уж без всякого любопытства разглядывая лицо Бойницкой, ответил я, – но, кажется, это обыкновенная водка» – «Я не исключаю вероятности, что в этом гаме вы могли не совсем правильно понять мой вопрос, – сказала Бойницкая, полубоком повернувшись к подиуму. – Но я имела в виду запах, исходящий от тела и от одежды, а не из вашего, простите, желудка» – «Все запахи человека, – пожав плечами, заметил я, – откуда бы они ни исходили, из желудка ли, от кожи, из мочеиспускательного канала или из заднего прохода, в конечном счете, скажем так, составляют один запах. – Я тоже повернулся полубоком к подиуму. – Он складывается не, простите, в носу рядом стоящего, а в его мозгу. – На подиуме без стеснения раздевались веселые легконогие девицы, с удовольствием демонстрируя новые купальники, придуманные Никой Визиновой, – люби меня. – Для расширения кругозора в этом вопросе я бы порекомендовал бы вам прочитать замечательный роман немецкого писателя Патрика Зюскинда "Парфюмер"» – «Спасибо за рекомендацию, – не отводя нарочито заинтересованных глаз от подиума, кивнула Бойницкая. – Вы очень добры. Я читала этот роман. И, к сожалению, он мало что рассказал мне нового о природе запахов. И все же не сочтите за бесцеремонность, но я хочу повторить свой вопрос. Чем же все-таки от вас пахнет?» – «Всякий раз, видя кого-либо издалека, неважно, мужчину или женщину, – сказал я, старясь не смотреть на Нику Визинову, потому что догадывался, с каким выражением лица она разглядывает меня и Бойницкую, – многие из нас, в том числе и я, заранее чувствуем запах того человека, вернее, чувствуем не как этот человек
Я вот на какую хреновину обратил внимание, живя той жизнью, которой живу. Так случается, что появляешься на свет. И появляясь, будто выныриваешь из толщи водяной, утолительной, медленной, бесцветной и мутной туда, где дышать уже можно бессовестно и безбоязненно, туда, где все вокруг прозрачно и где не скован телом, и где без особых усилий можешь запросто выкручивать выкрутасы, каковые и выкручиваешь, если надобность есть в том и желание. А если нет, то и не выкручиваешь. Понятное дело. Вот об этом и речь сейчас, которую говорю. И плывешь так себе наполовину здесь, а наполовину там. Наполовину мертвый (если не понятно, – потому что, когда-никогда, а умрешь, то есть обратно в мутную толщу нырнешь), а наполовину живой, потому что все-таки живешь, и ведь живешь, мать твою! Так есть. И можешь ведь так плыть и плыть, и плыть, тихо, спокойно, на спинке там отдыхая, на брассок полегоньку переходя, и ничто твоего размеренного плавания, незатейливо говоря, собственно, и потревожить не может. Ну ничто, ничто, никакие обстоятельства, потому как нет никаких таких обстоятельств, не существует их, помимо, конечно, помимо, конечно, болезней, страшных и страдательных. Все же остальные обстоятельства, если не концентрироваться на них, как многие глупые делают, неумные, исчезают, уходят негромко, не оставляя ни следа никакого в памяти твоей. И потому не влияют никак на дальнейшую последующую твою жизнь. К числу таких обстоятельств, например, относятся, и это осознать только надо, это трудно, но надо – смерть близких и иных, – включая жен, детей, братьев, сестер, возлюбленной, родителей, друзей, любимой собаки, кошки, хомячка, лошадки, слона, носорога, гиппопотама, попугайчика, мышки, паучка, пострела-кузнеца, а также пожары, изнасилования, измены, предательства, избиения, кратко– или долгосрочные пребывания в местах лишения свободы, катаклизмы, кражи, потеря крова, работы, денег, любви, новых ботинок, наветы, оскорбления, доносы, ненависть, убийства и прочее, и прочее, и прочее.
Так, без тревог и забот, если не дурак, или с мелкими, ничего не значащими по сути (и ты это, в конечном счете, понимаешь) треножками и заботками, если дурак, ты можешь плыть, допустим, очень быстро или, допустим, я допускаю, очень медленно, можешь останавливаться и оглядываться, допустим, можешь улыбаться всем другим плывущим тебе навстречу, можешь плыть по прямой или по кривой, можешь, можешь зигзагами, кольцами, восьмерками, можешь! А можешь разговаривать с рядом плывущими, рассказывая и слушая, а можешь, например, лежать на спине и читать звездное небо, или анализировать поведение воды под тобой. Можешь просто размышлять обо всем, и плыть, плыть… Что я, неправду не говоря, и делал, когда пришел с войны, точно так и было. Деньги у меня имелись – немало, – и я мог довольно долго жить, не шикуя, без сомнения и с сомнением о чем-то беспокоясь. Увидев многое и убедившись окончательно, что все мы умрем, как ни крути, ни верти, – нырнем в мутную толщу и вынырнем ли когда-нибудь, неизвестно, и устав от увиденного, и устав от всего, чего даже и не видел, устав от неизвестного и от собственного блеска в глазах, в том числе и от зеркала, в котором этот блеск отмечал, и от слов и голоса, от движения и холода, а также и от тепла, от дождя, снега, ветра, рукопожатий, объятий, автобусов, такси, глупых воробьев и жестоких голубей, от зелени и синевы, от рублей и центов, отзвука шагов и жужжания пчел, от скрипа песка и любовных вздохов, от дворников во дворе и от«дворников» на лобовом стекле, от звона бокалов и гудения электропроводов, от грязных ручьев, текущих в трамвайных рельсах, и от нечестных стонов во время совокуплений, от обещаний и обязательств; короче, когда я догадался, что устал, а произошло это примерно через полгода, как я пришел с войны, я захотел обратно туда, откуда я вынырнул, туда, где я уже жил, но еще не был – в чрево матери. Но осознавая, разумеется, что такое невозможно, я решил тоща просто плыть., и не барахтаться, плыть, глядя только на звездное небо, и больше ни на что и больше ни на кого, плыть и размышлять, и размышлять, а потом спать, и спать, и смотреть на звездное небо, и размышлять, и опять спать… Один. Окончательно один.
И я не сделал ничего другого, как заперся в своей квартире в один прекрасный памятный мною день – солнце светило и немалые дети гомонили во дворе – и забрался в постель под два одеяла, хотя и без того теплым являлся, как никто, и взял в руки первую, что попалась, книгу, неинтересную помню что только, и принялся ее читать, зевая и радуясь, радуясь и зевая, до вечера, там – ночь, утром не вставал, пока голод не одолел, позавтракал чем было; и день так пролежал, и другой, на третий соседей за деньги снарядил в магазин – так они потом меня и баловали, покупали что надо за мои деньги, жадные, но добрые. И неделя прошла, и вторая, и месяц минул, а я лежал, лежал. Полгода лежал. Семь месяцев. В разводе тогда пребывал или в браке, забыл, не суть важно. Я плыл и размышлял. И ничего. Ничего не происходило со мной. НИЧЕГО. Все семь месяцев. Где-то стреляла, стонала, гоготала, плакала и приплясывала жизнь (я видел ее по телевизору, и. слышал ее в радиоприемнике, да и попросту я знал, что она была – ЖИЗНЬ), а вокруг меня творились тишь да благодать. Я ведь могу так и до смерти долежать, радовался я. Каждый раз, когда просыпался, радовался, и каждый раз, когда засыпал… Но иногда, не всегда, – приходило сомнение, и ночью, и днем, и во сне, и в мечте (и чем дальше, тем чаще), а так ли плыву и туда ли…
Да, можно плыть и так. (Ну при наличии, конечно, того, на что плыть, конечно.) Но можно, ведь, и не менее плыть и иным способом – например, каждый день ходить на тихую работу, каждый день, в девять пришел, в шесть ушел, и домой. Чем такая работа не постель? Но об этом позднее…
А можно, если кто не знает, плыть и совсем по-другому. Нырять и выныривать, с восторгом делая первый вдох, плыть навстречу волне и врезаться в нее с победным воплем, плескать водой в того, кто тебе не по нраву, и катать на себе того, кого любишь. Изобретать новые стили, но совершенствовать старые, верить в Течение, но стараться плыть рядом или в обратную сторону…
Я рассказываю сейчас простые и всем известные вещи. Все, о чем я говорю, было известно, конечно, и мне – но только известно, как и подавляющему большинству, – известно, и все, и все, но не прожито, не прочувствовано, не продумано и не осознано. Только известно – и все.
Я на войну пошел (добровольцем, не абы как), не осознавая тогда, что и зачем делаю. Понимая. Но не осознавая. Между пониманием и осознанием во-о-о-о-н какая дистанция. За раз не допрыгнешь, и за два, и за три. Тут время необходимо, и Достаточно длительное, и отчаянная работа в голове, беспрерывная, беспаузная и безостановочная. Дистанцию эту сначала надо постичь, а потом преодолеть.
Я когда на войну пошел, еще сам не сам был. Я миром тогда был повязан окружающим, я спорил с обстоятельствами, боялся – смертельно – неудачи, я радовался, когда солнце, и чертыхался, когда хмарь. Я на войну направился только для того, чтобы от дискомфорта внутреннего спастись, от депрессии, или, поточнее скажем, я отправился за постоянным ощущением скорой смерти, которую тем не менее можно избежать. (Если повезет, конечно.) Кстати, весь кайф-то основной был именно в этом – повезет, не повезет.
Я врос в войну по самую макушку, не оставив ни кусочка себя где-нибудь в стороне. Я врос и растворился в ней. И именно потому, что растворился в ней без остатка, переживал до полного телесного коченения за все, что как-то не так, по моему разумению, там со мной происходило: что трушу, например (а такое бывало часто), что чужую жену трахаю, что групповым сексом занимаюсь, что марихуану курю, что героином колюсь, что водку крепко пью, что женщин и стариков иногда убиваю по необходимости, – до ночных кошмаров переживал, до обильного пота по утрам, до звериного воя в горах – когда был один, – до холодного ствола во рту – на рассвете…
И только после семя месяцев, проведенных в постели, а не после и не во время войны, как, казалось бы, это должно было бы быть, я сумел постичь и преодолеть расстояние, отделяющее понимание от осознания. И если бы я сейчас на войну отправился, то видел бы теперь ее и себя, конечно же, по-другому. Во-первых, если бы я отправился,. то знал бы наверняка, зачем отправился. Не эмоции и чувства были бы ныне основными причинами моего там появления и пребывания, а четко и ясно обдуманная, четкая и ясная цель. То есть со всеми решениями, а затем и делами, я, как водится, управлялся бы по-прежнему, но только теперь я смотрел бы на себя как бы со стороны, я наблюдал бы за собой – тихий, спокойный, усмешливый, отзывчивый, на радость наплевательский и на горе. Потому как осознавал бы уже, что жизнь одна и прожить ее надо. Теперь любое свое переживание, а они непременно возникали бы, я бы уже знающе препарировал и отбирал бы себе то, что мне нужно, а то, что не нужно, я выкидывал бы к чертям собачьим. Или даже так, да, вот так, нет, не выкидывал бы к чертям собачьим ненужное, а оставлял бы все как есть, и только бы дивился, посмеиваясь или поплакивая, глядя на то, как переживаю, волнуюсь. (Мать мою, ты смотри, надо же, как переживаю, умею ведь, а интересно, долго ли я так переживать стану или коротко? А не пора ли, мол, на хрен всю эту мерихлюндию тут же взять и прекратить, например, ежели какое другое дело имеется – запросто. И в сей же миг, трах-бах, и прекратил, и зажил – дальше, до следующего волнения-переживания.) И опять дивился бы, когда придет новое переживание, усмешливо-снисходительно, ах, надо же, как могу, как могу-то! Маму вашу под самую, не скажу чего… И именно так ко всему-всему, что и как со мной происходило бы, я теперь и относился: ем ли я, допустим (ты смотри как ем, жую, глотаю, ощущаю вкус, потрясающе), пью ли (водка, между прочим, на вкус горькая и противная, а я пью се тем не менее, значит, нравится, и ведь нравится), иду ли (смешно как, смотри, получается, одну ногу вперед ставлю, а потом другую вперед – почему именно так? – а стопа-то, стопа, сначала на пятку становится, а потом уже и вся полностью с мягкой тяжестью на землю ложится – кто так придумал, отзовись!), сплю ли (сплю ли и во сне знаю, что сплю, и зная, что сплю, сочиняю сны, сначала трудно, сначала не получается, но надо пробовать, пробовать, интересно ведь), говорю ли (чувствую, как вибрирует гортань, как язык касается влажного неба и теплых зубов, как отлипают друг от друга, когда надо и когда надо, сходятся вновь мои губы, забавный процесс, неужели у всех так, а не только у меня?), ругаюсь ли с невежливой продавщицей в магазине (чтобы еще ей, глупой, такое сказать поизящней, поостроумней, чтоб самому посмеяться и ее не обидеть), влюбляюсь ли (эка роскошь – волнуюсь до боли сердечной перед встречей с ней, да хотя бы и не первой, встретив, говорю ей слова, кои до того и в мыслях не держал и не ведал даже, что и знал-то их с какого-то времени, соблазнительно целую пальчики, обмирая от их перезвона), желаю ли что-нибудь такое, чего не хочу делать, но знаю, что делать это необходимо (удивительно, и занятно одновременно, и забавно, что ни говори, как замедляется ход моих мыслей, как стойко я сопротивляюсь своим же движениям, как подступает к моему горлу тошнота, когда я начинаю говорить, и как радостно вместе с тем становится оттого, что я знаю, что я могу все мешающее одолеть, как бы мне трудно то ни было…).
Как случилось так, что я постиг и преодолел названное расстояние между пониманием и осознанием (хотя так ли все на самом деле или мне только кажется), я не могу разъяснить никоим образом. И лишь для того, чтобы хоть что-нибудь сказать, скажу, что я просто много думал, думал о том, как мне это сделать, я искал пути и находил – неверные отбрасывал, и вновь искал и вновь потом находил – неверные; как и все, сопротивлялся поначалу плохому в мыслях, например, предположениям несчастий, неудач, болезней, смерти, а потом незаметно для самого себя перестал почему-то сопротивляться и принял это плохое, какое бы действительно плохое оно ни было, вернее, смирился с тем – любым, что может со мной произойти (или мне так казалось и кажется до сих пор) и продолжал думать, думать, думать, думать, до страшных головных болей, до спазмов в желудке, до галлюцинаций… И вот в один добропамятный день перед самым обедом, предвосхитительно вкусным, состоящим из рыбного супа, из нежного эскалопа с жареным картофелем, цветной капустой, свежими помидорами и маринованными огурцами, и раками, и душистой дыней на десерт, я неожиданно сказал себе, вдруг усмехнувшись, уже в кресло свалившись, сказал: «И какой же херней я занимаюсь, мать мою!» – и рассмеялся, расхохотавшись, дивясь, и заливаясь, и едва не захлебываясь. И когда перестал дивиться, выдавив весь смех до конца, до самой последней-распоследней веселой нотки в голосе, сидя в кресле, расслабленный и бездушно равнодушный, вдруг увидел, так же вдруг, как и засмеялся, в себе другого – Наблюдателя. И подивился ошеломленно, крутя головой, телом и креслом, в котором сидел, – как же все просто, как! И почему же я раньше этого самого Наблюдателя в себе не разглядел? Почему?