Голос черепахи (сборник)
Шрифт:
Книгу же завершает небольшое послесловие, сжатое повторение, которое мы приводить не будем. Надеюсь, читатель и сам сможет обобщить и разделить на «пункты» все, что тут сказано. Если же не сможет, то скорее всего из-за возмущения. И это побуждает подумать еще об одном.
Те, о ком сокрушался Крифт, больны равнодушием. Я упростила, конечно – все мы знаем, как нетерпимы люди контркультуры. В конце концов, принцип готтентота как был, так и остался главным мирским принципом, и прекрасно применяется к мысли (моя – свободна, твоя – нет). Однако, что ни говори, «у них» больше склонность к всеядности, «у нас» к нетерпимости в самом злом, личном, грубом, совсем не рыцарском смысле. Нельзя семьдесят лет безнаказанно вдалбливать полное нежелание и неумение понять другого. Поэтому как-то страшно – только дай людям еще одну борьбу! На собраниях прорабатывать не станут (хотя кто их знает), зато в
Все эти вопросы довольно глупы. Конечно, как всегда в христианстве, Крифт обращается к имеющим уши, не зная, сколько семян куда упадет, и все-таки рискуя.
Глава III
Мир под оливами
На вершине земли [8]
Писать о самом Иерусалиме почти невозможно. Слово здесь и беспомощно, и нецеломудренно. Конечно, не всякое слово, и Писание, и даже великие стихи эту высоту берут, но только они, что-то другое – вряд ли. Единственное, что вполне можно, но не совсем безопасно выразить – ясное, четкое ощущение: «он отторгает всякую неправду». Земная суета – пожалуйста, это есть, обычный западный город, вроде Лондона или, говорят, Парижа. Уютный центр того стиля, за который мы так ухватились сейчас, догадавшись, сколько в нем сообразности человеку. Мандельштам был бы просто в восторге, он по-детски эту роскошь любил. Конторы с вежливыми и прелестными барышнями, банки какие-то, медленные большие лифты. Для всего этого совсем не надо ездить в святые места, но это – есть, и ни в малейшей мере не шокирует. Скорее – наоборот. Плачешь и рыдаешь совсем в других местах и по другому поводу. Может быть, соберусь с духом и сумею (а кроме того, – посмею) написать об этом. Чтобы разогнаться, пишу сейчас о книгах, как обещала. Книги издаются и там, их много, три из них мне подарили авторы.
8
Впервые эссе было опубликовано: «Страницы», 3 (1998), стр.104–111; затем: «Сама жизнь», СПб., 2008, стр. 139–151.
Сразу скажу: о самой филологической из них, посвященной Лермонтову, писать не буду, только порассуждаю о филологах того поколения, к которому принадлежит ее автор, Илья Захарович Серман. Здесь, по приезде, я купила книгу Якова Соломоновича Лурье. Немного моложе их и учился чуть позже Юрий Михайлович Лотман. Все это – люди замечательные, и не в том смысле, что они филологи самой высокой пробы, а в том, что они – очень хорошие. Все трое, и довольно много других, принадлежат к тем, кто был в Ленинградском университете конца 30–40-х годов (рухнуло это, помню, в 48–49-м). В предисловии к книге Якова Соломоновича говорится об историческом факультете, но это неважно, истфак и филфак еще ощущали себя чем-то единым. Так вот, после слов о том, что вернулись и преподавали И. Гревс, Е. Тарле и другие (Тарле был и при нас, ученики Гревса нас учили) сказано, что Яков Соломонович в книге об отце назвал такой истфак «Афины и апокалипсис». Вот уж верно! Надеюсь когда-нибудь написать об этом подробней, но сейчас важно одно: никто из этих молодых ученых в Бога не верил.
Выводы делать не хочется. Сказать, что нам стыдно? Это не совсем то. Стыдно, конечно, мы – хуже, но не в этом дело. Я знаю христиан, которые не хуже, а просто другие, настолько другие, что привычные слова «анонимные христиане» к тем, неверующим, и не применишь. На их фоне и видишь, чем отличается христианин. Отличается он, собственно говоря, безумием. У этих поистине прекрасных людей есть благородство, милость, стойкость, скромность, в каком-то смысле – кротость и смирение; здесь – останавливаемся. Прибавлю только: думая о них или общаясь с ними, особенно ясно понимаешь, что христиане не какая-то masa salvationis, а именно дрожжи, соль, совершающие довольно грязную и странную работу. Что же до «таких людей», вернее назвать их праведными, живущими по правде. Может быть, у «нас» – перекос в сторону милости, у «них» – в сторону правды. Связано ли это с тем, что те, о ком я говорю – евреи? Я не знаю.
Что же до самой книги Ильи Захаровича, писать о ней не берусь, потому что я уже не филолог. Другие две книги будут чем-то вроде трамплина для чего-то вроде проповеди.
Книга Михаила Вайскопфа «Во весь логос», как вы догадываетесь, – о Маяковском. Она сама – пламенная, как проповедь, и очень интересная. Пафос
Мудрый, кроткий и осужденный когда-то на 25(!) лет Илья Серман ответил маленькой статьей на первую книгу в этом духе, книгу Карабчиевского. И он, и мы выносим за скобки огромный дар Маяковского, не в нем дело. Но если бы обобщить то, что говорит И. З., и то, что пытаюсь сказать сейчас я, придется вспомнить разницу между оценкой и судом.
Помню, как поразило меня в те, студенческие годы маленькое рассуждение, кажется, у Пешковского – одно дело сказать: «он украл», совсем другое – «он вор». Я-то в Бога верила и мгновенно, навсегда перенесла это из филологии в богословие. Потом встречала и в рассказах о пустынниках, и в рассуждениях Льюиса, это вообще – общее место, но не все его помнят. Может быть, никому, кроме христиан, и не положено помнить его во всей полноте.
Вспомнив, смотрю на Маяковского, и вижу несчастное поколение полухулиганов, угодивших в капкан советской власти. Что говорить, они туда охотно лезли, но я так много их видела, так много от них вынесла, что просто обязана разглядеть сквозь все самолюбивых, потерянных детей. Очень легко сказать, что и Гитлер – самолюбивый подросток. Да, может быть, всякая беспощадность коренится там, в досаде и недолюбленности, и ничего хорошего в этом нет, но кто-то же должен не оправдать, а пожалеть их! Наверное, только христианам положено различать оправдание и жалость; вот и попробуем.
Никакого спора с книгой про «логос» здесь нет; я оттолкнулась от нее и просто размышляю.
Напоследок – предположим, что у кого-то из людей, похожих на Маяковского, есть дети. Тогда и видно, как невозможны обе привычные позиции: «осуждаю и отрекаюсь!» и «как кто, а мой был порядочный». Нет, не был; а вот несчастным – был.
Теперь о том, что намного страшнее и больше связано с Иерусалимом (то есть – прямо связано; косвенно с ним связано все). Нет ли у нас той интонации, с которой Маяковский пишет про мальчика Петю? Кроткий Честертон, и тот пишет «Лепанто», восхищается мечом. У него это хотя бы символы «войны на небе», но Христос, кажется, не заповедовал нам осуществлять ее на земле, рубя в капусту всякие плевелы. Беллок восхищался мечом, да и костром уже не по-мальчишески, и я не удивилась, когда прочитала в дневниках Ивлина Во о том, как сразу после войны тот встретил его в гостях, старого и жалкого, вообще – такого, с которым никто не может побыть даже из вежливости. Заметьте, что «в жизни» обычно так и бывает. В одном романе Вудхауза служанка говорит о хозяине: «Он у нас титан». Такие титаны и становятся уж очень жалкими, они ведь не умели терпеть, а главное – щадить. Что делает Господь, разыгрывает с ними «золотое правило»? Не знаю. Далеко не всякий из них ахает – вот каково было тем, кого я не щадил! Но это – в пределах жизни; на переходе «туда», может, и ахают.
Произведен ли над Маяковским «суд без милости», мы не знаем. Я думаю, что нет. Даже нам, равнодушным и жестоким, лучше бы, заведя себе «сердце милующее», делать то, что делает такое сердце по слову Исаака Сириянина, а уж у Бога оно заведомо есть. Трудно себе представить «постхристианского» человека, который так и остался не блудным сыном, а титаном.
Если вам хочется сейчас сказать, что Маяковский самоубийца, и дело ясно – пожалуйста, прочитайте рассказ Лескова о Филарете Киевском, и самый конец «Сути дела», которую написал Грэм Грин, и книгу о святом Жане-Мари Вианнэ.
Другая книга – о Чехове, Елены Толстой. Когда ее берешь в руки, невольно вспоминаешь ту ненависть к Чехову, которая возникла в конце 60-х годов или немного раньше. Именно тогда сгустилась и оформилась особая неофитская злость. Несколько человек двигались примерно так: не могу тут дышать; вот к чему привели все эти гуманизмы; значит, ненавидим всякую жалость и слабость. Конечно, я упрощаю, но не очень. Полюбили Леонтьева, кто-то нашел Ивана Ильина, кто-то Леона Блуа, Беллока, Элиота, Рамиро Маэшту, а кто-то и Ницше, естественно, замечая у них главным образом «вот это». Те, кто рванулся к католичеству, восхищались кострами. Как всегда при ставке на «силу», начинался культ здоровья – словом, все, что заметил и описал Федотов в «Антихристовом добре».