Голоса спящих миров
Шрифт:
Отец обнимал мать, они вышли провожать сына, замерли на крыльце. Макс не обернулся, он знал – они там, машут и улыбаются, и ждут результата дня. Автобус подъехал к дому, распахнул двери, проглотил Макса и медленно пополз по улице за следующим учеником. Детские головы, все аккуратно причесанные, не лохматые и вихрастые как обычно, торчали поверх спинок сидений. Родители не сводили глаз с шевелюры Макса, одна прядь топорщилась вверх, упрямая, неподдающаяся укладке. Эта прядь сопротивлялась, цеплялась за развешанные на полках мысли, пока родительские улыбки скребли затылок сына, пытаясь пробиться к гирляндам, вклиниться в их звенья и выдернуть из головы мальчика.
Автобус свернул за поворот.
– Ничего, – шепнул отец, – вечером мы наконец получим
Он произнес «ничего» с нажимом, с легким придыханием, словно взял слово с разбега, мать с надеждой вздохнула. Совсем скоро в семье воцарится гармония.
***
Лиза шла по коридору, низко опустив голову, волосы закрывали глаза: она никого не видит, значит, и её никто не видит. Школа, сегодня здесь собрались только четырнадцатилетние, гудела не просто ожиданием, предвкушением чего-то нового, важного, что обозначит переход из детства во взрослую жизнь, освободит от постоянного контроля и недоверия со стороны учителей и родителей, сделает полноценной частью целого. Ученики предвкушали единение.
Одни носились по коридорам, сбивали ноги о скамейки, врезались в косяки дверей в классы, сталкивались и отскакивали, хлопали друг друга по спинам, смеялись, прыгали, трясли кулаками и вскидывали победные рогатки пальцев. Они праздновали. Лизу наполняло тепло, переходящее в жар, в бульканье кипятка где-то чуть выше желудка. Кипяток грозил выплеснуться и увлечь Лизу в прыжки и вскрики. Девочка закусывала губы, старалась унять щиплющее кожу покалывание, не дать ему разлиться по всему телу.
Другие чесались и грызли ногти, раскачивались из стороны в сторону, ерзали на скамейках, о которые спотыкались их счастливые одноклассники, бурчали себе под нос. Лиза вздрагивала, прятала руки глубже в карманы ветровки, торопила растянувшееся время и шарахалась от резких криков. Веки тяжелели, пульсировали, Лиза еще ниже опускала голову. Он держалась подальше от тех и других, чтобы не впитать, не соприкоснуться.
Лиза училась на домашнем обучении, но для процедуры требовали явиться в школу, предоставлять услугу на дому никто не собирался – нужно отделаться от всех одногодок разом, собрать скопом и избавиться от проблемы. Поэтому мать нарядила Лизу в синее вязаное платье с кружевным воротником, выдала серебристую светоотражающую ветровку, нахлобучила новенький рюкзак и отправила на автобус. Волна бодрости накрыла Лизу, вытеснив её собственные скованность и головную боль, и до автобуса Лиза дошагала упругой, широкой походкой. Мать, приподнявшись на носочки, следила за ней из окна.
В автобусе воодушевлённость матери стерли начисто, Лизу разрывало на части, она не знала подбежать к водителю, нажать на кнопку открытия дверей и выпрыгнуть прямо на ходу или поддаться потокам, хлещущим от каждого сидения. Счастье, страх, сомнение, уверенность, любопытство, тоска – так много разом!
Лиза плюхнулась на ближайшее свободное место, рядом с мальчиком, рисовавшим на окне. Он дышал на стекло, проводил пальцем кривую линию, снова дышал и снова проводил. Лиза решила, что он рисует червяков, толстых, противных дождевых червей. Она села на краешек, отгородилась от червей и их художника рюкзаком, и приготовилась к мучительной поездке, но от мальчишки исходило спокойствие и тишина, Лиза не заметила, как погрузилась в его прохладу и закрыла глаза.
В школе отстраниться не получилось. Лиза дрейфовала по коридору, бесконечному и громкому, жевала губы, терла грудь и боролась с подкатывающему к горлу кому. «Я Лиза. Я Лиза», – повторяла она, чтобы не потерять себя, и никак не могла найти дверь в класс.
***
Павел Александрович сидел в учительской и пил остывший кофе. Точнее он смотрел в чашку, и кофе остывало от его равнодушия. Нет ничего хуже равнодушия, от него стынет всё вокруг: кофе, пальцы, жизнь. Лучше бы Павел Александрович ненавидел. Это здание, дорогу к нему, автобусы-осы, слетающиеся
Павел Александрович поднял чашку, влил в себя кофе, поставил чашку на блюдце, промокнул губы салфеткой. Наклонился, положил салфетку в мусорную корзину. Достал карандаши из ящика стола, принялся точить. Один оказался на несколько миллиметров короче остальных, Павел Александрович доточил его до нужной остроты, аккуратно положил поверх салфетки в корзину.
– Всех распределили, – в учительскую заглянула Марина Витальевна. Она не расставалась с синей папкой, в которой держала всегда ровно двенадцать листов с темами по биологии, на все четыре класса: от пятого до восьмого. У младших классов биологии в расписании не значилось, Марина Витальевна вела только старшие. Она знала предмет наизусть, содержание уроков не менялось из года в год, но папку – верного спутника и единственный оплот надежности на территории школы – из рук не выпускала. Для Павла Александровича подобную функцию выполнял его стул в учительской. Они все за что-то держались, как держался переживающий ревизию брелок за подкладку внутреннего кармана рюкзака.
– Ждем только вас!
В этом году он руководил процессом. Ответственное назначение Павел Александрович принял без трепета или сожаления, просто кивнул. И сейчас он просто встал и пошел в столовую, которая для восьмиклассников в конце последнего года обучения в средней школе превращалась в процедурную.
***
Школа знала много детей и взрослых. Некоторых по несколько лет хранила на стенах в виде фотографий, общих и индивидуальных. Улыбающиеся выпускники, старше нынешних, тогда они учились одиннадцать лет, отличники учебы, победители олимпиад, будущие звезды профессионального спорта, таланты и звездочки. «Ими гордится школа!» – гласили разноцветные буквы плакатов, и школа гордилась, каждым уголком, подоконником, паутинкой под потолком. Кто пел, кто читал или писал стихи, кто играл в шахматы, кто блистал в физике, кто вязал крючком, кто играл на гитаре. Все её дети были особенными. Даже те, кто не попадал на почетную стенку.
Такие украшали школу собственными надписями, не всегда орфографически правильными, не всегда выдерживающими цензуру, но яркими и любимыми. В туалетах, в коридорах, в импровизированной курилке позади здания, где кусты сирени прикрывали окурки, поцелуи и шикарное граффити руки с горделивым средним пальцем, устремленным вверх и хвастающим тремя кольцами: в виде черепа, змеи и орла. Владельцы колец вписали себя в память школы, проявив художественные таланты. Школа любила и помнила их. Череп, например, плевался дальше всех.
Школа знала, что не бывает не особенных детей, знала она и то, как легко сделать из них обычных. Посредственных, уставших. Взрослых. Обычно в школе посредственный значило никакой, ни рыба, ни мясо, неинтересный. Дети и учителя вкладывали в это слово разные смыслы, но значение его с годами поменялось для тех и других. По-сре-ди-не. И тебе, и мне, и вон тому вот отстающему, от вон того, обгоняющего всех. Все смогут всё и станут равными. Играть в шахматы, петь песни, плеваться, правда плеваться уже не захочется, рисовать и чертить, плавать кролем, умножать в уме трехзначные числа, доказывать теорему Ферма, сочинять музыку. Но не как Моцарт, а как все.