Голубь над Понтом (сборник)
Шрифт:
– Порфирогенита!
Она обернулась ко мне в изумлении.
Это было страшнее, чем стрелы болгар на поле сражения. Я чувствовал, что под моими ногами разверзается бездна, готовая поглотить меня, корабль, весь мир. Я понимал, что погибаю. Но я уже был бессилен удержать свои чувства. В эту минуту я не боялся ни гибели, ни гнева автократора, ни вечных мучений. Анна подняла на меня свои глаза, наполненные до краев изумлением.
Задыхаясь от волнения я стал говорить:
– Деспойя! Я вижу твои слезы. Я слышу, как ты плачешь по ночам. Как пес, я брожу около тебя, никому не доверяя. Хочешь, я поверну
Анна смотрела на меня как на безумца.
– Что ты говоришь, – прошептала она и сложила руки на груди, как мученица, – что ты говоришь! Опомнись!
– Я вижу твои слезы, деспойя, – упал я на колени перед нею, – а с тех пор, как я тебя увидел, там, во дворце, в зале с малахитовыми колоннами, я ни о чем другом не могу думать, кроме тебя.
– Когда ты видел меня?
– Помнишь, ты бежала за котенком.
– Теперь я вспомнила. Это был ты?
– Это был я.
Анна улыбнулась горько, всматриваясь вдаль, может быть, в тот наполненный гимнами день, когда она беззаботно резвилась в гинекее.
– Да, теперь я вспомнила. Припоминаю твое лицо, патриций. Сколько у нас было разговоров по этому поводу в скучном гинекее.
Не в силах сдержать своей страсти, я припал к ее ногам, покрывал поцелуями жемчужные крестики обуви. Но в это время парус заполоскал, прилип к мачте, и Анна увидела корабельщика в корзине.
– Встань, встань, – ужаснулась она, – ты потерял разум…
Я встал. Теперь мне казалось, что все случившееся происходит в бреду. Я, простой смертный, волею случая вознесенный до звания патриция, осмелился сказать такие слова сестре базилевсов! Я уже чувствовал, как расплавленный металл вливается в мою гортань, сжигая внутренности. В голове мелькнуло: не пройдет и трех дней, и меня ослепят, оскопят, забьют насмерть плетьми или бросят в темницу, отлучат от церкви. Грудь Анны вздымалась от сильного дыхания. Ветер играл зеленым шелком ее длинной одежды.
В это мгновение отворилась дверца камары, и оттуда показалось опухшее от сна бабье лицо евнуха Романа, бывшего великого ключаря, а теперь куропалата, которому базилевс поручил свою возлюбленную сестру. Я услышал писклявый голосок:
– Госпожа, солнце приближается к закату. Опасаюсь, что морская сырость может повредить твоему здоровью. Внемли твоему рабу и спустись вниз!
За евнухом прибежала прислужница, держа в руках белый шерстяной плащ. Она накинула его на плечи госпожи, и Анна, прижимая плащ у шеи тонкими пальцами, удалилась, а ветер раздувал белое одеяние, как крылья голубки. Белый голубь пролетал над Понтом, над хаосом нашей жизни, белая голубка мира, спасительница государства ромеев, прелесть которой была превыше всего, сильнее оружия фем и даже греческого огня.
Корабельщик пел псалом:
– Охраняет Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет…
Голос у него был пронзительный и мерзкий, но пел он с увлечением, вполне довольный своими музыкальными способностями.
Анна спустилась по ступенькам в темное чрево корабля. Потирая пухлые ручки и позевывая, евнух подошел и с подозрением посмотрел мне в глаза.
– Что случилось, патриций Ираклий? Ты, кажется, говорил с Порфирогенитой? О чем же вы беседовали, хотел бы я знать?
– Что ты! Что ты! – стал я лепетать, отстраняя от себя руками его подозрение.
– А вот мы сейчас спросим! Эй, любезный! – крикнул он корабельщику на мачте, – спустись-ка к нам с твоих небесных высот!
Корабельщик прекратил пение, приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Евнух показал ему знаками, что надо спуститься на помост. Когда тот сполз с мачты, Роман спросил:
– Ты ведь видел, как патриций разговаривал с Порфирогенитой?
Корабельщик замотал головой. Это был человек с нелепой бородой, с копной нечесаных волос, лопоухий. Роман махнул ручкой, не надеясь узнать что-либо от этого несильного разумом человека. Корабельщик снова полез на мачту. Мгновение спустя опять послышался его мерзкий голос.
– Что за сладкоголосый соловей, – не выдержал евнух.
Я пошел к кормчим, делая вид, что мне надо проверить направление корабельного пути. Несколько корабельщиков лежали у кормовой башни и вели разговор. Один из них, с отрубленными в сарацинском плену ушами, над чем всегда потешались его товарищи, рассказывал:
– Взяли сарацины город… Пленили всех ромеев и решили их оскопить. Но городские женщины возмутились. Приходят к сарацинскому эмиру и говорят: «Разве ты воюешь с женщинами?» – «Нет, говорит, мы не воюем с женщинами» – «За что же ты хочешь наказать всех нас?»
От хохота приятели рассказчика катались по помосту.
На седьмой день путешествия мы приблизились к берегам Готии. Когда сторожевой корабельщик увидел из кошницы первые признаки земли, я велел украсить корабли пурпуром и вывесить хоругвь с изображением Пречистой Девы, хранившей нас среди таких опасностей. Все поднялись наверх. Утро было свежее, но солнечное, радостное. Ветер нес нас в своих мягких и упругих объятиях к земле.
Берег приближался с каждым мгновением. Стадия за стадией уменьшалось пространство между кораблями и землей.
– Вот и пересекли страшный Понт! – радовался Евсевий Мавракатакалон.
– Слава Иисусу Христу, во веки веков, – поддержал его епископ Фома, ни разу не поднявшийся на помост, проболевший все путешествие.
– И ныне и присно… – перекрестился Евсевий.
Уже можно было рассмотреть городские башни, вход в порт, белые ступени спускающейся к морю лестницы, запруженной народом. С каждым мгновением вырастали перед нами башни. Наконец мы тихо прошли мимо их каменного величия. Кормчие с искаженными лицами налегли на весла. Паруса падали с мачт…
С волнением мы смотрели на город. Толпы народа ждали нашего прибытия. Солнце блистало на крестах хоругвей, на серебряной ризе огромной иконы, покачивающейся над морем человеческих голов, на золотых стихарях. Анна стояла на корабельном помосте, окруженная патрициями, магистрами и пресвитерами, в клубах фимиамного дыма, ведомая на заклание, оплаканная и отпетая. Жемчужные нити свешивались с ее диадемы, колыхались у обезумевших глаз. Лицо ее было нарумянено, и румяна особенно подчеркивали бледность лица. Глаза, глубокие и никогда не мигающие, уставились в небеса. Смывая румяна, по щекам катились крупные слезы. В этот час она была подобна какому-то языческому божеству. А на берегу хоры пели: «Гряди, голубица…»