ГОНИТВА
Шрифт:
Серебряная оправа ружанца впилась в сжатый Алесев кулак.
– Повернись и говори со мной!
Гивойтос не шевельнулся.
– Хорь, трус, предатель, говори со мной! Ну, ты будешь говорить?!…
Праща из зеленых камней крутанулась в руке, как живая. Выплюнула в спину Антиному дядьке колючую шрапнель. Вскрикнув, пошатнулся Гивойтос – и уже в падении стал превращаться в невероятных размеров ужа. Заставляя стонать воздух, сжималось тугими кольцами и стремительно распрямлялось тело. Грубая чешуя, черная сверху, переходила в грязно-желтую на брюхе; из-под янтарных пятен, немыслимо похожих на корону,
Алесь бросался туда-сюда, точно заяц, по скользкому от крови Гивойтоса паркету – но везде его настигали кольца ужиного тела или тупые удары головы.
Стиснутый в смертельном объятии, сдирающем кожу с костей, Ведрич искал пальцами хоть какое оружие. Но колдовское ожерелье, блеснув насмешливой зеленью, ускакало из руки.
Уже вылезали из орбит глаза, уже не помещался во рту распухший язык и гортань не могла протолкнуть внутрь раскаленный воздух, когда кончики пальцев дотянулись, поймали на поясе подаренный невестой нож. Янтарная рукоять согрела ладонь, рука выпуталась из захвата – и Алесь стал наносить удар за ударом, куда пришлось, куда хватало сил дотянуться.
Болели легкие от недостатка воздуха, болело все – а Ведрич бил. "Дед бил-бил – не разбил, баба била-била…"
На полу колотилось в агонии, извивалось ужиное тело. Алесь отошел, неуверенно, точно пьяный. Харкнул кровью. Его шатало, голова кружилась. Огнем горели примятые ребра. Он вытер кровь, текущую из носа и с разбитой губы, языком ощупал зубы. Правый глаз заплывал. Но странный звук сверху, с балкона, заставил Ведрича поднять тяжелую голову.
– Уль-ка… н-не…
Худенькая красавица в темно-золотом платье, с подобранными вверх русыми с проседью волосами – Алесь даже не сразу ее узнал – отшатнулась, метнулась назад, стала беспорядочно дергать запертую дверь.
– Уль… я объяс-ню…
Он двигался, как больной в лихорадке или пьяный, но все равно странно для себя быстро миновал залу, обойдя по дуге трепещущее тело Ужиного Короля, еще не сознавая совершенного. Сосредоточенно открыл витражные, с золотыми и вишневыми цветами двери, не заметив, что сзади с короткой вспышкой Уж превратился в человека и застыл, указуя вытянутой рукой Алесю в спину.
– Улю… пос… постой… – что ж она, не понимает, как тяжко дается ему каждое слово?
Оставляя за собой россыпь кровавых пятен, чувствуя, как рубаха неприятно холодит грудь, и не ведая этому причины, Ведрич карабкался по лестничным маршам, по ковру, похожему на цветущий луг, всей тяжестью опираясь на медовые перила. Голова кружилась все сильнее, он бранился сквозь зубы, чтобы заглушить боль. Они столкнулись с Ульрикой в зале с полукруглым окном, чуть ближе к арке, ведущей к мостику над лестницей с выходом на балкон, с которого она прибежала. В женских глазах расплескался ужас. Алесь почти поймал панну Маржецкую в растопыренные руки:
– Уль… я не… нарочно. Ничего тебе… Стой! Стой, дура!
Она метнулась назад в арку и, зная, что через балкон не выйти, животом легла на перила, валясь вниз, вниз…
"Вот тут… птице больно. Рвется!"
Золотая птица ухнула в колодец лестницы. Донесся влажный шлепок.
Лейтава, окрестности Вильно, 1831, май
Сознание
Первое, что она отчетливо вспомнила – ветер. Он мягко обдувал кожу, принося запахи трав, шелест крыльев и свист ласточек, глухую дрожь земли од конскими копытами. Кто-то властно держал Гайли за плечи, усадив перед собой поперек седла, и лука больно упиралась в крестец. Потом этот кто-то на скаку стал целовать ее лицо и между поцелуями счастливое:
– Мы нашли тебя!… Слава Узору, мы тебя нашли.
Гайли узнала лицо Алеся. И глядя на него снизу вверх, спросила (как больно разлеплять запекшиеся губы!):
– Генрих?…
Ведрич сперва не понял, о ком идет речь. Удивление. В серых глазах. В скулах, обтянутых мягким пушком.
– Что?
– Ген-рих, – повторила она.
– А-а… – Алесь наконец понял, то ли устало, то ли презрительно пожал плечами. – Кажется, расстреляли.
И тогда она потеряла сознание.
У небытия вкус пепла. Его хотелось вытолкнуть изо рта и забыть. И не выходило. Гайли все время была в сознании, все слышала и понимала, но не говорила и не открывала глаз. Окружающее превратилось в тягучую пелену бесчувствия и безмолвия, и только течение времени, отмечаемое перезвоном часов, или ветром, или стрекотом кузнечиков, прорывалось иногда в темноту. Гайли пробовали разбудить, что-то делали с телом, но боли не было, Гайли была отдельно и не возвращалась.
Проблеск хотя бы удивления случился тогда, когда что-то жестяно загремело в высоте над ней, кисловато запахло медью, а еще черникой и кровью – опахнуло вместе с теплым, даже горячим дыханием зверя.
– Не трож-жьте! П-проч-чь! Вы меня знаете…
Рокочущий голос, видно, действительно знали, потому что раздался шум и удаляющийся топот. А потом Гайли пошевелили нежно и сильно, и по лицу прошлось горячее; шершавое, как рукоять меча.
– Си-марьгл… – губы плохо слушались.
– Открой глаза. Только медленно: тут светло.
Гайли лежала в тени крылатого пса, его медных растопыренных крыльев, но вокруг, отовсюду и вправду хлестал горячий, яркий, отчаянный свет. Трепетали зеленые листья. Пахло недавним дождем. Глухо погромыхивало вдали. А может, это Симарьгл топорщил перья.
– Я не хочу жить.
– Глупости, – пес облизал ее, горячим шершавым языком едва не сдирая кожу, переворачивая с боку на бок лапой, как щенка, фыркнул на солнце. – Все равно воскреснешь. Мы всегда воскресаем. Как ромашки, как бессмертники. Сколько ни вытаптывай…
– Мудрый…
– М-м… – Симарьгл смущенно выкусил что-то из лапы. Гайли было уютно между его лохматыми лапами на траве – уютно и тепло. Защищенно. Как с Генрихом. Нет!… Она застонала. И опять язык Симарьгла прошелся по щеке:
– Пф-ф, соленое… Ты больше человек, чем я думал.
А Гайли ответила сквозь рыдание:
– Я вообще человек.
От крылатого пса пахло мокрой шерстью, черникой и медью. Он растянул в лукавой улыбке черные губы:
– Если ты так м-м… любишь своего Айзенвальда, от-бери его у Х-хозяйки З-зим-мы…