Гонки по вертикали
Шрифт:
— Не знаю. Я тоже не понял…
— Ну ладно, тогда загрузи работой: начальник должен держать аппарат в напряжении, — сказал Сашка. Его голова сейчас была особенно похожа на взрыв: красные жесткие волосы стояли дыбом. — У тебя случайно в столе сигарета не завалялась? Все выкурил.
Зная, что я не курю, ребята специально кладут в нижний ящик моего стола недокуренные пачки и прибегают ко мне в тяжкие минуты. Я пошарил в столе и нашел красную квадратную коробочку с изображением собачьей морды. Сашка покрутил пачку, положил обратно на стол:
— «Друг». Замечательные сигареты… я такие даже посреди ночи не курю.
— Уж больно ты разборчив, — сказал я сварливо. — Давай лучше к делу. Значит, так: у нас остаются еще два канала информации — орден и фотоаппарат, найденные в чемодане. Орденом займусь я, а ты сдай аппарат в научно-технический отдел и,
— Указание получено. А с орденом что ты собираешься делать?
— Думаю отвезти показать его в Исторический музей. Очень уж он меня развлекает этот орден.
— Чего так?
— Скорее всего, это старый русский орден. Видишь, тут славянской вязью написано: «Св. Александра Невского…» Эта вязь, наверное, и сбила Батона с толку — решил, что болгарская. Непонятны две вещи — зачем такую драгоценность возят с собой в чемодане и кто тот человек, которому он принадлежит.
— Когда будешь?
— К вечеру, наверное. И брось, пожалуйста, свою паскудную привычку отвечать на любой телефонный звонок, что я буду через двадцать три с половиной минуты.
Когда меня не бывает на месте, Сашка выдает такие ответы, что людей на другом конце провода бросает в дрожь. Всем женщинам он говорит коротко, но внушительно: «На операции…», хотя знает, что я поехал на вещевой склад за новой шинелью или в судебный архив за справкой. У него на этот счет есть даже теория, которая сводится к тому, что служащему или производственнику трудно поверить, что порой наша работа может состоять из целодневного болтания по городу и очень часто совсем безуспешного. Или просто в долгих бесплодных поисках какого-нибудь пустякового свидетеля, а то и вовсе в стрельбе в тире или борьбе самбо. Если ты сыщик или следователь, то давай целый день допрашивай преступников, а ночью сиди в засаде или проводи обыски и задержания. Поэтому, мол, не надо разрушать иллюзий о характере нашей работы, вносить новые сомнения в несколько поколебленную романтику нашей профессии.
Я вышел на улицу, и солнечный свет был такой яркий, плотный, холодный, что хотелось плыть по нему. Тени от людей ложились на асфальт синие, точные, и не было полутонов, а голые деревья, впечатанные в тротуар железными решетками, казались нелепыми конструкциями, расставленными вдоль улиц, как абстрактные украшения в модерновом интерьере. И в этом яростном неистовстве света, отбрасывающего от каждого препятствия четкую злую тень, где добела рыжий цвет уничтожил все остальное, оставив лишь черно-синий, была какая-то прямолинейная непримиримость, крикливая незавершенность природы. В такие дни, когда тебя еще не разморила радость начала весны, нега теплого воздуха, пока не охватило бессмысленное чувственное блаженство от одного ощущения, что ты живешь в этом прекрасном мире голубых рассветов, клейкой молодой листвы, прозрачных снеговых луж, я думаю, что жизнь все-таки складывается не так, как хотелось бы. В такие дни этот нестерпимый свет высвечивает тебя насквозь лучше всякого рентгена, потому что лучи старого умного немца не могут показать душевные рубцы, проявить незажившие душевные раны, не зафиксируют очаги жизненной неудовлетворенности. Да и вообще он утверждает, что нет такого органа у человека — душа. Легкие есть, мозг, сердце есть, а души нет. Он был большим утешителем людей, настоящим лириком, мудрый физик Рентген, лучи которого снова подтвердили, что никакой души у человека нет, а потому и болеть нечему. И поэтому тебя на улице ждет апрельский свет, холодный, яростный непримиримый, не знающий, что у тебя нет души, и высвечивающий все ее закоулки. Он будит память, как дремлющего зверя, и бросает его на тебя, когда ты с ним не хочешь и не можешь бороться, когда ты уже понял, что не может быть мира между мечтой и буднями, и согласен провести в душе хотя бы линию прекращения огня. Но апрельский свет не знает компромиссов, ты его не уговоришь, потому что он — это ты, а себя не обманешь. И не выключишь его, потому что это свет твоей молодости, острота необломанных углов, не шлифованных опытом терпимости.
От этого, наверное, охватывает меня в такие дни мучительное волнение, стремление что-то сделать, все изменить, куда-то бежать, купить войлочные тапки или промчаться по стене. А по ночам снятся цветные сны растворившегося в годах детства, когда ты
Я где-то читал, что каждые семь лет в человеке происходит полная замена всех клеток. Вроде бы заново появился человек, только не враз, а постепенно. Значит, я должен был уже четырежды обновиться, и, если бы это случилось, все было бы наверняка нормально. Но мне кажется, что когда-то — в семь, а может, в четырнадцать лет — что-то сломалось в моем генетическом механизме, и больше ничего не изменялось, и я рос только количественно, унося в страну взрослости маленький прямолинейный мир детства, который никак не уменьшается, не влезает или выпадает из гибкой округлой рамы моей нынешней повседневной жизни. И с годами моя память, пробивающаяся сквозь сумрак времени лучами игрушечного проектора — аллоскопа, превратилась в мучительный апрельский свет, проходящий сквозь мою жизнь и никогда не дающий ей развалиться на отдельные бессвязные куски, обрекший меня на пожизненный моральный дальтонизм, ибо я не различаю полутонов, а из всех цветов для меня существуют только белый и черный.
Но, кроме того, когда бушует на улице апрельский свет, я всегда думаю о Лене. Он не позволяет мне забыть ничего, и тогда я снова жалею, что клетки во мне замерли и не хотят сменяться новыми, потому что за это время я успел бы полностью переродиться и сбросить себя прежнего, как змея сбрасывает старую, прошлогоднюю кожу, и, став совсем, стопроцентно, новым, смог бы навсегда все позабыть. Но оттого что клетки не меняются, я и сам остаюсь таким, как был, и не хочу ничего забывать, и в этом вихре ослепительного света часами бесцельно вспоминаю все и думаю о Лене, о себе, о нас обоих, о том, как могло бы быть и ничего не получилось. И, наверное, оттого что клетки не меняются, они устают, и тоска моя перешла в ровную грусть, которую почти не беспокоит этот неистовый свет, если только накануне мы не встречаемся ночью в ресторане, куда я прихожу есть борщ.
Я шел по улице Горького через этот нестерпимый свет, будто плыл в нем, зная, что человек освобожден от бессмертия, потому что ему очень трудно ответить на вопрос, зачем он вообще живет. А во внутреннем кармане пиджака лежал тяжелый драгоценный крест, волнующий своей непонятностью, как таинственный знак кабалы, определяющий судьбу.
Глава 6
Пасьянс Лехи Дедушкина
Рыжий милиционер Савельев разложил на столе, как карты в пасьянсе, цветные фотографии. Снимки, черт бы их побрал, были интересные. Очень красивая девица, мужчина лет тридцати пяти и мужчина лет пятидесяти. На шести карточках сняты девица и пожилой, на трех — девица и молодой, на одной — оба мужчины и, наконец, на последней — только пожилой. Савельев передавал Тихонову их именно в этой последовательности, и я понял, что у него уже есть на сей счет какие-то соображения, Я ведь этих фотографий не видел, мне и самому было интересно посмотреть, чего они там наснимали. Вот фокус-то получится смешной, если тот хмырь был шпионом.
Фотографировались на улицах, на фоне каких-то памятников — видны были только части их, один снимок был сделан, скорее всего, в гостиничном номере — модерновая обстановочка с рекламной картинки. На этой фотографии девица, в узеньком бюстгальтере и трусиках сидела на коленях у пожилого гражданина, нежно обнимая его за толстую шею. Фигура у девицы была великолепная, и она это знала наверняка и позировала так, чтобы лучше можно было рассмотреть груди. А ноги, длинные-длинные, стройные, с круглыми коленями, расчеркивали снимок пополам.