Гонки по вертикали
Шрифт:
Я вернулся из своих путешествий во времени, из размышлений о солнечной птице счастья и седьмом, некупленном билете обратно к себе в кабинет, в Управление Московского уголовного розыска на Петровке, 38, и поход назад, к людям и событиям десятилетней давности, не помог мне понять, почему бы мне не полюбить по-настоящему Люду-Людочку-Милу. Тогда, наверное, можно было бы жениться на ней, завершить процесс духовной мутации, успокоиться, купить войлочные тапки, и никогда больше не зияла бы под боком пропасть, которую невозможно преодолеть в два прыжка. Все пришло бы в норму — моя жизнь была бы устроена. Погаснет тревожный апрельский свет моей юности, растает дым, и джинн тихонько вернется в свою бутылку, потому что
Такую жизнь прожил Шарапов. А я не считаю, что он прожил свои годы плохо или неправильно. Но я верю в диалектически расширяющуюся спираль, и, если я просто повторю все то, что сделал он в своей жизни, это, по существу, зачеркнет все его усилия, ибо он возложил на меня — молча, никогда не произнеся об этом ни слова, — трудное бремя сделать нечто гораздо большее. И если я просто повторю его путь, значит, я не выполню и его надежд, значит, он просто ходил по кругу, не дав начального ускорения для новой большой и важной орбиты.
Да, но ведь Мила всем хороша, и, возможно, ей бы подошли все мои нелепости и чудачества? Нет, видимо, для счастья нужен седьмой, некупленный билет, даже если ты находишь по нему человека, который далеко не всем хорош и, как никто в мире, приносит тебе боль, радость, страдания и блаженство. И сразу же пришла грусть, оттого что я понял: я ухожу от человека, хорошего человека, которого встретил, когда мне было плохо, совсем плохо, и в нем было все то, чего мне так тогда недоставало, но я обманывал себя, полагая, что мне нужна рука дружеской поддержки. Мне нужна была любовь. А любить от сознания, что этот человек достоин любви, невозможно, потому что, чтобы любить, нужно встретить свою птицу солнца, которая уже позаботилась о том, чтобы перед началом «Римских каникул» около кинотеатра продавалось только шесть свободных билетов.
Глава 30
Самоутверждение вора Лехи Дедушкина
Праздник, праздник, праздник…
Они все готовились к празднику. А я уже подготовился к нему, можно даже сказать, что я его торжественно отметил. Как пишут в таких случаях в газетах — личный трудовой подарок. Я чувствовал грудью приятную тяжесть бумажных пачек в кармане. Это, конечно, не сокровища Голконды и даже не сбережения настоятеля Борисоглебского монастыря, но если удастся хорошо распихать товар из магазинчика на Домниковке, а фарцовщикам сбыть добро Серафима Зубакина, то жить можно. Надо только немного отсидеться где-нибудь за печкой, и можно снова потрогать судьбу за вымя.
А почему ждать? Прятаться от Тихонова? Ждать, пока его злость на меня уймется или пока он забудет о моих чудесах? Только дураки считают, будто нельзя злить своего следователя. Мы с Тихоновым уже достаточно сильно разозлены друг на друга. На всю жизнь. Если я ему по случаю праздника пришлю теплую поздравительную телеграмму на художественном бланке с кистями сирени, он ведь все равно ко мне лучше относиться не станет. А вообще-то жаль, что я не знаю его адреса: хорошо было бы ему прислать поздравление — представляю себе, как бы он от досады скукожился… И в тексте что-нибудь такое: «Поздравляю с выдающимися следственно-розыскными результатами. Желаю творческих успехов…» — и тому подобное.
И все время я почему-то старался не думать про девку-контролершу и старую кассиршу из сберкассы. Не потому, что я жалел их, — наплевать мне было на них тысячу
О чем я думал сейчас? А, про телеграмму Тихонову! Тихонову ведь можно послать телеграмму не только на домашний адрес. Или ты боишься Тихонова рассердить окончательно? Значит, он действительно больше не сопляк и не щенок? Или твой страх стал больше тебя самого? Что же тебе делать, Батон, ведь нельзя бояться всегда, всех, всего… Кем же стал Тихонов в твоей жизни? Или это про него дед читал в своих старых, замусоленных книгах? Не про тебя же!
«…Разгневался Бог на ангела истины и сбросил его на землю, и ходит он по сей день средь людей непризнанный и правду блюдет, истину отыскивает, ложь обличает, за что хулу и поношение от людей принимает…»
Так это Тихонов, что ли, правду блюдет, истину отыскивает, от меня хулу принимает?..
Есть только один способ избавиться от страха моего, поднимающегося из сердца, как гнилой болотный туман. Не пройдет страх перед Тихоновым и всей его сворой, ноя хоть самого себя перестану бояться, и дни, которые мне отпущены до встречи с Тихоновым, я смогу провести, не разрываясь от ежесекундного ужаса кары судьбы, которая и называется, наверное, обреченностью.
Если я пошлю вот такую дурацкую телеграмму, то я снова испробую судьбу, и смысла в этом нет никакого, но я докажу самому себе, что не сломал он меня, что я еще могу с Тихоновым бороться и еще поборюсь всерьез. А сильнее, чем есть, мне его уже не рассердить — мы с ним все равно враги до последнего вздоха. Да и стыдно мне его сердитости бояться.
И не телеграммой надо дать Тихонову оборотку — таким номером можно дать по сусалам рыжему нахально менту Савельеву. А уж если давать бой Тихонову, то отчебучить надо такую штуку, чтобы над ним весь МУР хохотал, чтобы ему проходу никто не давал, чтобы он не смог спрятать мой ход в карман, как поздравительную телеграмму, — пусть все веселятся и над ним издеваются, и пусть хоть в какой-то мере он почувствует ту загнанность и общее пренебрежение, которое чувствую я, когда люди узнают, что я, Алеха Дедушкин, вор. Но Тихонова не зашельмуешь и жуликом не выставишь, потому что все, что у него есть, так это его задрипанная нищенская честность. И существует только одна глупость. Только выставив его дураком, на всеобщее посмеяние, я могу ему как-то отомстить, хоть в малой доле рассчитаться с ним за все, что он мне причинил, потому что весь мир знает и свято блюдет мудрость, дедами оставленную и клятвой заверенную, — главнейший рецепт всей их жистишки затерханной:
ПРОСТОТА ХУЖЕ ВОРОВСТВА!
ХУЖЕ ВОРОВСТВА.
ХУЖЕ…
Я ехал по бульварному кольцу на такси, и сквозь приоткрытое окошко врывался в машину, провонявшую навсегда бензином, краской, маслом, резиной, горький прозрачный ветер апреля. Ничего я не видел вокруг, только рука судорожно тискала в кармане измятый газетный лист — рекламное приложение к «Вечерке», оттягивав подкладку черная гиря браунинга и рядом с пачкой денег давил на сердце паспорт Репнина.
— Давай, шеф, быстрее, гони на Чистые пруды!
— Ничего, поспеем…
— Быстрее, быстрее, сегодня день короткий, предпраздничный…
Очень я боялся, что объявления принимают в самой редакции, а вход туда через вахтера, а поганее этих тараканов людишек не бывает, они в сто раз внимательнее и злее любого милиционера — это от чувства своей караульной ущербности, потому что он хоть и с «дурой» в кобуре стоит, а все-таки никто его представителем власти не считает, и от своей сторожевой неполноценности он тебе паспорт прямо языком хочет вылизать. И мне совсем не хотелось, чтобы такой попка рассматривал в моих руках паспорт Репнина.