Горький мед
Шрифт:
— Гля-ка… Я читаю, — прерывая чтение и сияя, удивленно говорила она. Она все еще смотрела на меня, как на волшебника, открывающего перед ней секрет магии, — ласково и восхищенно.
Я не только учил ее читать и писать, но и сам читал ей то, что больше всего любил: чаще — стихи Алексея Кольцова и Надсона, которым уже успел увлечь меня Иван Каханов. Грусть, тоска, граничащая с отчаянием в стихах Надсона, вливалась в мое сознание, как сладкий яд. Этот болезненно тоскующий поэт пленял меня и Каханова музыкой своих стихов; его короткая жизнь, несчастная любовь и
Однотомник Кольцова я получил после окончания двухклассного училища вместе с похвальным листом. Это было хорошее, в коленкоровом переплете, издание с академически расшифрованными строфами, с факсимиле в натуральную величину и письмами.
Первая, бессознательно протоптанная мной стежка в поэзию лежала не только через общеизвестные стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Никитина, знакомые еще в школе по неполным изданиям, но и через однотомник Кольцова. Я по многу раз перечитывал его стихи и письма к Белинскому, Жуковскому, Боткину. В них отражалась трудная, мучительная жизнь поэта, его поиски и незавершенные замыслы.
Стихи Кольцова своими песенными ритмами заставили Сашу застыть от изумления. Оказалось, такие песни, как «Хуторок» и «Разлука», на свой лад давно пелись в хуторе. А она-то и не знала, что это были стихи Кольцова!
Как сейчас, вижу ее широко раскрытые глаза, шевелящиеся в такт моему чтению губы.
Но Надсон с первых же стихов вызвал у Саши сначала скучную рассеянность, вкрадчивую зевоту, потом откровенную досаду:
— Чего это он все жалуется да плачет… Слезы, тоска… Не люблю таких.
Она взглянула на портрет отвергнутого поэта, сказала с пренебрежением и легким сочувствием здорового человека.
— Сразу видать — чахоточный. Такой молодой, а уже бороду отпустил. И волосья, как у попа.
— Кольцов тоже умер от чахотки, — обиженно заметил я. — В двадцать девять лет.
Саша на минуту задумалась, глаза ее заволоклись тучками.
— Значит, все поэты — чахоточные?
— Не все, конечно. Но…
Саша неожиданно погрузила пальцы в мои густейшие, плохо расчесанные, очень длинные, пшенично-светлые волосы, легонько растрепала их, сказала задумчиво и очень тихо:
— Вот и ты тоже… на поэта похож. Чего-то пишешь… читаешь… Только не доводи себя до чахотки… Чуешь?
Эта просьба в устах Саши прозвучала очень трогательно.
Не без задней мысли, робея и смущаясь, я прочитал ей еще одно стихотворение Надсона:
Только утро любви хорошо, хороши Только первые робкие речи, Трепет девственно-чистой, стыдливой души, Недомолвки и беглые встречи…На этот раз Саша не морщилась, молча дослушала она стихотворение до конца. Ее веснушки запылали среди стыдливого огненно-яркого румянца. Словно стихи раскрыли какую-то тайну сердца, уличили ее в чем-то сокровенном, никому еще не рассказанном.
У меня самого горело лицо, как после собственного признания в любви, даже дыхание перехватило. Я ждал, не зная чего — то ли Сашиного презрения и насмешки (она могла догадаться, что стихотворение подобрано с умыслом), то ли равнодушия, непонимания, столь обычных для нее.
Но руки Саши сами потянулись к томику стихов, она придвинула его к себе, близко поднесла к глазам.
— Где это напечатано? Покажи… прочти еще раз… «Поцелуй — первый шаг…» А дальше? — чуть слышно попросила она.
Дрожащим, неуверенным голосом я прочитал снова:
Поцелуй — первый шаг к охлажденью: мечта И возможной и близкою стала; С поцелуем роняет цветок чистота И кумир низведен с пьедестала…Саша шепотом повторяла за мной все строфы, стараясь тут же запомнить их. Потом задумалась, отвернувшись и глядя в окошко.
И вдруг спросила:
— А то такое кумир?
Я объяснил.
— А пьедестал?
Взгляд Саши становился все более мечтательным, устремленным в какую-то далекую точку.
— Какие чудные, красивые слова… Кумир, кумир… И еще как? Пье-де-стал, — прислушиваясь к звучанию диковинного слова, раздельно повторила Саша. — Я тоже знаю красивое слово — хомик… хомичный…
— Наверное, комик, — поправил я.
— Нет, хомик, — упрямо повторила Саша и вдруг рассердилась. — Ты все знаешь! А я люблю хомичных.Таких, что про смешное рассказывают.
— Кого же это? — ревниво спросил я.
— А тут есть один. Из города. Мы вчера на гулянье познакомились. Так он про смешное рассказывал, что девчата чуть не полопались от смеха. Он так и сказал: я — хомик, Я — хомичный.
— И неправильно. Надо говорить: комик, комичный, — справедливо настаивал я и чувствовал: Саша начинает дразнить меня.
Она вдруг встала, скользнула по мне нарочито безразличным взглядом, сказала:
— Я не приду завтра. С утра мы с маманей поедем в Бессергеновку к тете Марусе.
Она ушла, далее не сказав мне «до свиданья». Так бывало с нею часто: ласковость, внимание, даже нежность и вдруг — холод, отчуждение. А я долго не мог успокоиться. Кто же этот «комик» из города, что так смешил девчат? И что бы такое придумать, чтобы и я мог заставить Сашу чуть ли не «лопаться» от смеха?..
Весь следующий день я промучился от ревности, от сознания собственного ничтожества и робости. В мыслях Саша представала передо мной еще более цветущей, красивой и, главное, гордой. Я со своим превосходством в знаниях и претензией на глубокомыслие был никем по сравнению с ней, а она, как мне казалось, обладала какой-то скрытой, ей одной известной, могущественной силой и могла повести меня за собой куда угодно и заставить совершить все, что ей вздумается…