Горький: страсти по Максиму
Шрифт:
“Он закрывает глаза и лежит закинув руки за голову, папироса чуть дымится, прилепившись к углу губ, он поправляет ее языком, затягивается так, что в груди у него что-то свистит и огромное лицо тонет в облаке дыма. Иногда мне кажется, что он уснул, я перестаю читать и разглядываю проклятую книгу”.
“Он постоянно внушал мне:
– Ты – читай! Не поймешь книгу – семь раз прочитай, семь не поймешь – прочитай двенадцать”.
7 и 12. У Колдуна и цифры не случайные, магические.
Но Колдун не знает, что перед ним не просто умный мальчик. Это Алеша Пешков, эдакий Колобок, который и от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и от тебя, Колдуна, тоже уйдет.
Карл Эккартгаузен,
“– Сочиняют, ракальи… Как по зубам бьют, а за что – нельзя понять. Гервасий! А на черта он мне сдался, Гервасий этот…”
Однако “Гервасия” в сундучке хранит и заставляет читать.
Мальчик с трудом читает название книги: “Толкование воскресных евангелий с нравоучительными беседами, сочиненное Никифором архиепископом Славенским, переведено с греческого в Казанской академии иеродиаконом Гервасием”. Колдун хохочет.
И так же смеется Колдун, когда Алеша читает ему готический роман Анны Радклиф вперемежку со статьями Чернышевского, масонский “Камень веры” и антимасонский манифест Уилсона “Масон без маски, или Подлинные таинства масонские…”. Смешно Колдуну. Но не Алеше…
Колдун по-своему любит Алешу, тайно надеясь заманить в силки какой-то своей веры, испытывая на духовную прочность. И Алеше нравится Колдун. Колдун отличается от “людей”. Есть в нем загадка, ошибка в сотворении человека злым и неправильным дедушкиным Богом. Истина “что не от Бога, то от дьявола” заключает в себе, по мнению Алеши, прямолинейную и неинтересную мораль. Как и конец сказки о гордом Колобке.
“– Пешков, иди читать.
– У меня немытой посуды много.
– Максим вымоет.
Он грубо гнал старшего посудника на мою работу, тот со зла бил стаканы, а буфетчик смиренно предупреждал меня:
– Ссажу с парохода…”
Но ссадил с парохода Алешу сам Колдун.
“Взяв меня под мышки, приподнял, поцеловал и крепко поставил на палубу на пристани. Мне было жалко и его и себя; я едва не заревел, глядя, как он возвращается на пароход, расталкивая крючников, большой, тяжелый, одинокий…
Сколько потом встретил я подобных ему добрых, одиноких, отломившихся от жизни людей!..”
Правильнее сказать: отломившихся от людей человеков.
Второй искуситель
Повесть “Мои университеты”:
“Итак – я еду учиться в Казанский университет, не менее того. Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я «обладаю исключительными способностями к науке»”.
Так на пути нижегородского Колобка возник еще один искуситель. В его облике, в отличие от кряжистого колдуна Смурого, есть что-то женское. Евреинов ветрен и легкомыслен. Коварно совращает Алексея на путь служения науке и бросает его мыкаться в Казани.
Во всяком случае, так изображен в повести молодой Николай Владимирович Евреинов (1864–1934). На этот раз несомненно реальный человек, сын письмоводителя, гимназист, студент физико-математического факультета Казанского университета, добровольно, в знак протеста, покинувший университетские стены после разгрома студенческого движения за отмену сословных ограничений при приеме в университет. Вместе с ним подписал
Горький не осуждает Евреинова ни в “Моих университетах”, ни позже в письмах к Груздеву, понимая, что юношей двигало доброе сердце. Он подарил Алеше несколько недель сладких иллюзий. “…В Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам «кое-какие» экзамены – он так и говорил: «кое-какие», – в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду «ученым»…”
Между прочим, добросердечный юноша был старше искушаемого на четыре года. Однако Алексей смотрит на искусителя несколько свысока. В свете своего жизненного опыта он быстро понимает, что такие, как Евреинов, живут за счет близких людей. В данном случае это была мать Евреинова, кормившая на свою нищенскую пенсию двух сыновей. Приглашая Пешкова в Казань, Николай по доброте сердечной сажал на шею матери третьего едока. “В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая саму?”
Серая вдова и Алеша поняли друг друга. Алеша исправил ошибку Николая. Ушел от Евреиновых и стал жить своим трудом. Мечты об университете он похоронил…
Его школы
Приехавший в Казань с гордой мыслью поступить в старейший в России после московского университет Пешков не только не закончил гимназии, но и не имел никакого законченного среднего образования. Читать по-русски его кое-как наскоро научила мать во время одного из недолгих пребываний в доме Кашириных. Дед научил его церковной грамоте, да и то выборочно. Если верить “Детству”, придя в школу, Алеша не знал ни ветхозаветной, ни христианской истории, зато наизусть читал псалмы и жития святых, чем немало изумил архиепископа Хрисанфа, однажды посетившего их школу. По-видимому, дед Василий был “начетчиком” в точном смысле слова, то есть тайным старообрядцем, не признававшим никонианской Библии.
Недолго мальчик учился в приходской школе, заболел оспой и был вынужден прекратить учение. Потом были два класса в слободском начальном училище в Кунавине, пригороде Нижнего, где Алеша некоторое время жил с матерью и отчимом. “Я пришел туда (в училище. – П.Б.) в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в желтой рубахе и штанах «навыпуск», все это сразу было осмеяно, за желтую рубаху я получил прозвище «бубнового туза». С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня…” (“Детство”)
Однажды пьяный отчим, “личный дворянин”, на глазах у Алеши стал избивать его мать. Отношение мальчика (и затем Горького) к чужой боли было особенным. Он просто не выносил ее. При этом собственную боль замечательно переносил и в старости признался Илье Шкапе, что вообще ее, своей боли, не чувствует. Скорее всего, это было преувеличением. Но и поэт Владислав Ходасевич, близко общавшийся с Горьким, свидетельствует: “Физическую боль он переносил с замечательным мужеством. В Мариенбаде рвали ему зубы – он отказался от всякого наркоза и ни разу не пожаловался. Однажды, еще в Петербурге, ехал он в переполненном трамвае, стоя на нижней ступеньке. Вскочивший на полном ходу солдат со всего размаху угодил ему подкованным каблуком на ногу и раздробил мизинец. Горький даже не обратился к врачу, но после этого чуть ли не года три предавался странному вечернему занятию: собственноручно вытаскивал из раны осколки костей”.