Город призраков
Шрифт:
Если так, плотина — место, где горести могут застаиваться. Можно представить: сотни и сотни чужих горестей скопились на черных, выступающих из воды камнях сразу позади плотины. Все время падающая вода вырыла подобие котлована, в котором теперь скапливаются приплывшие по реке многочисленные предметы, все, что она захватила на дальнем своем пути. Там и находит последнее пристанище большинство речного сора — кроме того, что прорвется дальше и продолжит свое путешествие.
Мне иногда кажется, что жизнь чем-то похожа на реку, и на ней есть своя плотина, там воды судьбы пенятся и ревут, и я не могу плыть дальше.
Куда плыть?
Еще мне нравится, как восходит месяц — появляется из-за дома напротив и некоторое время, как желтый кот, сидит на его крыше, а потом взлетает в вышину. Полная луна красива — но узкий молочный серп кажется случайно закинутым на небо произведением искусства.
Такова моя ночь. Никогда не засыпая раньше двух, я предаюсь мечтаниям, свернувшись в своей кровати. От этого захватывает дух, и иногда я совершенно отключаюсь от реальности, полностью погрузившись в свой иллюзорный мир.
Вот так проходят ночи — серебристо-синее время чудес. Дни же все одинаковые. Они серые и, в особых случаях, черные. Иногда я ловлю себя на том, что совсем не хочу просыпаться. Правильно, лучше остаться здесь, в уютном гнезде кровати, что с двух сторон огорожена стенами, с третьей — частично письменным столом и шкафом, а с четвертой — торцом упирается в окно так, что лежа можно видеть крыши домов и кусок звездного неба.
Моя мать вешает в ванной четыре полотенца, все разных цветов. Синее, красное, зеленое и роскошное махровое черно-белое. И все чаще я ловлю себя на том, что вытираюсь тем полотенцем, которое подходит под мое настроение. Так, если я чувствую себя более менее прилично, то вытираюсь синим — цвета летнего неба. Если что-то тревожит меня, зачастую использую красное. Темно-зеленое означает тоску и полную жизненную апатию, которая в особо тяжелых случая переходит в черное.
Может, это ненормально? Да какая разница, все равно об этом никто не узнает.
Все, хватит, пожалуй. Я и так написал сегодня слишком много. Но что поделать, что-то бьется внутри и требует изливать свои мысли на бумагу. Иначе я не могу. Может быть, я не такой, как все? Может быть, я даже гений?
В одном я соглашаюсь с отцом — скучным и неинтересным человеком, который совсем не понимает меня — все-таки я слишком много думаю для своих семнадцати лет.
6
Бомж Васек бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла. Жизнь его стала бегом, и бег был длиною в жизнь. Кто бы мог подумать, что пятидесятилетний одышливый алкоголик с зарождающимся циррозом печени может так бежать? А между тем ему стало казаться, что он уже способен выиграть марафонский забег, так долго несли его ноги по пустынным улицам.
Взорвавшийся где-то внутри него мир не собирался принимать устоявшиеся очертания. Напротив — он все расширялся, образовывал какие-то свои неведомые галактики и солнечные системы, в которых действовали непонятные и неестественные законы.
Если бы Василий закончил факультет философии в областном вузе, на который так стремился попасть в золотые годы, он бы наверняка задался бы вопросом: «Почему? Ну почему это произошло именно со мной? Почему из двадцати пяти тысяч людишек моего родного города ЭТО свалилось именно на меня?» — вечный вопрос неудачников и самокопателей.
Но Васек не кончал филфак, и к тому же за долгие годы своего бомжевания обрел известный фатализм и покорность судьбе. Потому в данный момент он был озабочен одной единственной мыслью — выжить!
А люди, у которых остается единственная мысль, способны горы свернуть.
Покинув территорию свалки и оставив Витька погибать мучительной смертью в объятиях адского зеркала, Василий с полчаса бегал по затемненным и кривым улочкам Нижнего города. Свет редких фонарей пролетал по лицу, освещал вытаращенные безумные глаза, полураскрытый рот с каплями слюны в уголках. Сначала Васек орал, потом сорвал голос и осип, так что мог только хрипеть. Телогрейка его распахнулась, холодный дождик заливал за шиворот, бежал холодными струйками по спине.
В конце концов, инстинкт вывел Васька к лежке.
Лежка заменяла бездомной братии квартиры. Под это нехитрое определение подходили как ветхие шалаши со стенами из рваного брезента и полиэтилена, или хибары из бревен пополам с фанерными щитами, так и комфортабельные апартаменты на семерых в канализации с паровым отоплением.
Личная лежка Васька представляла собой промежуточный вариант: это был наполовину раскуроченный ржавый контейнер, из тех, что служат для транспортировки грузов морем. Часть крыши Васильева дворца отсутствовала, что позволяло в зимние, морозные дни разводить костер, не боясь отравиться при этом дымом. Двери контейнера тоже отсутствовали и были заменены подобием ширмы из мешковины и ломкого от времени полиэтилена. Там, где крыша сохранилась (заботливо обработанная новым хозяином на предмет протечек), было темновато, но уютно, и обреталась целая гора тряпья. Здесь же лежали кипа газет и складной туристический стул без сиденья, найденный на той же свалке.
Еще сюда забредали крысы. Они таскали объедки, рылись в тряпье. Иногда Васек застигал их и безжалостно убивал, справедливо считая голохвостых грызунов не хуже любой другой закуски.
Самое главное были припрятано в тайнике — там, где ржавый пол контейнера провалился и открыл внушительную нишу, идеально подходящую под тайное ухоронище. В свое время бомж Васек даже вырыл небольшой погреб, в котором при необходимости можно было поместиться самому.
Сейчас, летом, здесь было почти пусто. Лишь валялся закопченный эмалированный чайник (предмет ценности по причине полной своей исправности), пара кирзовых сапог, стыренных давеча на стройке в Верхнем городе, и самое главное: почти полная бутылка «Мелочной» — некачественной и мутной водки по сорок рублей за поллитровку.
Это все, что осталось после вчерашней попойки с Витьком. Увидев вожделенный сосуд, Василий почувствовал слабый укол совести (Витек больше не разделит с ним трапезу) и куда более сильное удовлетворение (Васек выпьет все сам).
Что он и сделал, потому что момент требовал. Плотно задернув пыльную, в пятнах, штору, он поднял бутылку и стал поспешно опорожнять ее из горла. От водки мощно шибало сивухой, из глаз катились горючие слезы, рот искривился, но это было то, что нужно. Лейся, родная, да побольше, лишь бы заглушить, выбить из памяти, как Витек сливается со своим ожившим отражением, как начинает в нем растворяться. Лейся, паленая гадость, и, может быть, с утра все покажется не таким уж и страшным.