Город в законе: Магадан, триллер
Шрифт:
Лучше бы я не спрашивал.
… Листок, вырванный из ученической тетради, мелко исписан химическим карандашом. Отдельные буквы расплылись, стерлись. Это письмо моей матери, незадолго до ее смерти:
"Жизнь наша не дюже веселая, Коля. Я уже третий месяц не встаю, и кружку воды некому подать. Видно, уже не встретимся. И Валерий мой без меня тоже не жилец. Боже, и зачем я его только рожала".
Потрясенный, я поднимаю глаза на дядю Колю. Ничего, ни одной мелочи не осталось мне от мамы, и вдруг это письмо… как с того света.
— Я тогда сразу собрался и поехал к вам. Нюру уже похоронили. Что творилось у вас дома — не расскажешь. Вас четверо — мал мала меньше. Голодные, грязные… Тебе чуть больше года было…
— Четверо? — вопросительно смотрю я на него. — У меня две сестры.
— Была еще Мира — года на три старше тебя. Она в тот же год умерла. Ошиблась Нюра. Не выдержал я тогда, — продолжает он, — обидел Мишу, убийцей прилюдно назвал. И уехал. И с тех пор все. Потом-то я понял, что не прав был. Не прав. Вас вытягивал отец, сутками на работе пропадал. А сам-то инвалид. Какой уж тут уход за больной.
Мы бы, наверное, помирились, да тут еще удар. У нас- то с Тиной к тому времени уже четверо ребятишек было. А в день на всех иногда стакан жмыха да лепешки из мякины с корой. Про одежонку, обувку — и не говори. Из голенищ своих сапог придумал я им сшить тапочки — на все времена года. И вот, помню, сижу, шью, а сосед заходит, посмотрел и спрашивает:
— А сапоги сможешь стачать? Заплачу.
— Было бы из чего, — говорю.
Принес он материалу. Сшил я ему, не помню, пар шесть или семь. И откуда же знать, что кожа та — ворованная. Как соучастнику, дали мне пять лет, и на ордена не посмотрели. Тогда с этим строго было. Ну, а после отсидки и гордость, и стыд; словом, откачнулся я от всех. Да и они, — усмехнулся он, — не очень-то стремились… Отец твой партийный был, зачем ему в анкетах такой родственник…
Так и не спали мы в ту ночь. А там рассвет забрезжил за окнами, и уже пора было мне собираться. До Чебоксар я решил добираться на "Ракете". Мы потихоньку шли через сонный утренний город. Дядя Коля часто останавливался, виновато поглядывал на меня, передыхали. Я знал, что он перенес инфаркт.
— Эх, посмотрела бы на тебя Нюра, — в который раз сказал он уже на пристани. — Ну неужели нельзя им оттуда хоть одним глазком на деток своих, а, Валер?
Я молчал.
— Ну ладно. Вот скоро увижу ее — сам расскажу.
— Ну что вы, дядя Коля. Вам еще жить да жить.
Ни он, ни сам я не верили сказанному.
Матрос бросил сходни, и редкие пассажиры пошли на посадку.
— Деньги-то, деньги у тебя есть? — засуетился дядя Коля. Вчерашние неизрасходованные бумажки толкал мне в ладонь.
— Дядь Коль, — горло у меня перехватило, и я ткнулся лицом в его колючую щеку. — Мы обязательно, приедем… в отпуск, посмотрите на моих…
— Дом твой — хоть весь занимай. А пляж какой летом… золотой, Валера. На югах разве так…
И что-то еще, беспомощное, срывал с губ холодный речной ветер.
Отдали швартовы, и "Ракета", разворачиваясь, медленно пошла на стрежень реки.
Удалялся причал, на котором, прощально подняв руку, стоял старик в старом черном пальто. Так неожиданно обретенный родной мне человек.
Вцепившись в поручни, не отрываясь смотрел я на него. "Ракета" поддала ходу, и вот уже отодвинулся берег, причал, черная одинокая фигурка, и не взглядом — сердцем угадал я последний прощальный взмах.
…В Москву я опять возвращался поездом. Соседями моими оказались тоненький совсем юный парень и смешливые, шумливые девчонки. По туристическим путевкам ехали они из Удмуртии во Францию.
И, конечно же, всю дорогу распевали песни. Особенно хорошо пел Володя.
— Володя, Володя, — стали просить девчонки, — а спой нашу.
Володя не отказывался. Специально для меня он перевел, о чем песня:
— Если у тебя в доме праздник и у души вырастают крылья, вспомни, где сейчас твой брат. Не холодно ли ему, не грустно… Вспомни свою сестру — весна ли в ее сердце. Всех родственников, далеких и близких, созови в дом, на свой праздник. Никого не забудь. Ведь они — родная твоя кровь.
Как он пел!
И без перевода я бы понял — о чем. Была в песне тревога за близкую душу, тоска птицы, отбившейся от стаи, боль ручья, пробивающегося к реке…
Я отвернулся к окну и снова увидел, как неумолимо отлетает в заплаканную дождями даль стариковская фигурка в длинном черном пальто. Вот она становится меньше, меньше, превращается в каплю и исчезает совсем.
Капля родной крови.
…С московскими заказами моими Зинка справилась отлично, даже слишком. Ворох пакетов, коробок, свертков возвышался в углу прихожей.
Как же я это повезу?
Верка, старшая племянница, примчалась сюда прямо с работы. Если что не возьму — ей останется. Ну что ж — приятно доставить человеку радость.
Я стал перебирать покупки, освобождая их от коробок, бумаги, откладывая не очень нужное и громоздкое.
Зинка помогала мне упаковывать чемодан.
О дяде Коле я рассказал ей еще вчера. Она помолчала, а потом мягко посоветовала:
— Ты не суди их, Валер! Нам сейчас их не понять.
Судить-то как раз я никого и не собирался. Но иного, видно, старшая сестра, верная хранительница наших семейных традиций, и сказать не могла. Она не подозревала, что существует иное.
…Торопясь сами и меня подхлестывая, вприпрыжку помчались дни, недели, месяцы. Время от времени от дяди Коли приходили письма, где он передавал всем приветы и рассказывал о своей жизни. Я отвечал ему в том же духе. Поговорил я и с сестрой, по телефону.
— Я тебя понимаю, — невесело говорила она в трубку, — но жизнь сейчас такая, Валер. Мы хлебнули, помнишь, пусть хоть наши дети порадуются.
Голос ее звучал отчетливо, будто между нами и не шесть тысяч километров с хвостиком. Раньше этому факту я не придавал значения, теперь только дошло, как далеки мы друг от друга.