Город
Шрифт:
– Перестань! Перестань сейчас же! – сказала мама. – Неужели ты даже сострить лучше не можешь?
– Дело обстоит куда хуже, – сказал отец. – Я не острю, я говорю серьезно. Вчера после обеда они сидели за столиком, в кондитерской Кристиана. Перед Гэвином стояло только блюдечко с мороженым, а вот она ела какую-то мешанину, – наверно, ему это стоило центов двадцать, а то и все тридцать. Так что Гэвин прекрасно знает, что делает; и все-таки хоть она и недурна собой, но до матери ей далеко: нет в ней чего-то этакого. – И он обеими руками изобразил в воздухе что-то похожее на форму песочных часов, а мама стояла перед ним и смотрела на него как змея. – Может, он
Но мама уже ушла. И теперь ей, конечно, был нужен кто-нибудь, вроде мисс Мелисандры и всех ее друзей (то есть фактически всего Джефферсона), чтобы следить, когда дядя Гэвин с Линдой заходят после уроков в кондитерскую Кристиана и Линда ест банановый пломбир или просто мороженое с содовой, а последняя книга стихов, которую он для нее выписал, лежит тут же, на мраморном столике, около тающего мороженого или лужицы кока-колы. Все-таки, по-моему, Джефферсон слишком маленький городок, чтобы тридцатипятилетний холостяк, даже магистр Гарвардского и доктор Гейдельбергского университетов, с висками, поседевшими чуть ли не с двадцати пяти лет, мог спокойно есть мороженое и читать стихи с шестнадцатилетней девочкой. Хотя если уж этому суждено было случиться, то, может быть, тридцать пять лет самый подходящий возраст для холостяка, чтобы покупать мороженое и книги стихов шестнадцатилетней девочке. Я так и сказал маме. А она ответила – не змеиным голосом, потому что у змей голоса нет, а точно таким, каким бы заговорила зубоврачебная бормашина, если бы умела разговаривать:
– Не бывает такого возраста у холостяка, начиная с трех до восьмидесяти лет, когда он безнаказанно может угощать мороженым шестнадцатилетних девочек, – сказала она. – Формирует ее ум, – сказала она. Но когда она разговаривала с дядей Гэвином, голос у нее был как сливки. Нет: голоса никакого не было слышно, потому что она молчала. Она ждала, что он сам заговорит. Нет: вернее, она просто ждала, зная, что ему придется заговорить. Ведь Джефферсон был слишком мал. Нет, я хочу сказать, что дядя Гэвин всю жизнь прожил в Джефферсоне или в других маленьких городках, так что он не только отлично понимал, что именно будет говорить Джефферсон о нем, и о Линде Сноупс, и об этих банановых пломбирах и книжках стихов, но и понимал, что у мамы достаточно друзей, и ей все станет известно.
Вот она и ждала. Была суббота. Дядя Гэвин дважды входил в кабинет (мы все еще так называли эту комнату, хотя и не в мамином присутствии, потому что так ее звал дедушка, но в конце концов и мама перестала называть ее библиотекой), где мама сидела и что-то записывала, может быть, белье для прачечной; два раза он входил и выходил, но она не обращала внимания. Потом он сказал: – Я думал, может быть… – Они так всегда разговаривали. То есть они так разговаривали, наверно, потому, что они были близнецы. То есть я так решил, потому что никогда не видел других близнецов и сравнивать не мог. Она даже писать не перестала.
– Конечно, – сказала она. – Может быть, завтра? – Тут он мог бы уйти, потому что оба, очевидно, поняли, о чем речь. Но он сказал:
– Спасибо. – Потом обратился ко мне: – Кажется, тебя на улице ждет Алек Сэндер?
– Глупости! – сказала мама. – То, что он узнает от тебя про шестнадцатилетних девочек, наверно, во сто раз невиннее, чем то, что он в один прекрасный день узнает от самих шестнадцатилетних девочек.
– Спасибо! – сказал дядя Гэвин. – Хочешь, чтобы я тебе рассказал про все про это?
– А ты хочешь? – сказала мама.
– Да, может быть, так будет лучше, – сказал дядя Гэвин.
– А нужно ли это? – сказала мама. На этот раз дядя Гэвин промолчал. Потом мама сказала: – Ну, что ж. Мы тебя слушаем. – И опять дядя Гэвин промолчал. Но тут он снова стал прежним дядей Гэвином. Понимаете, до этой минуты он разговаривал так, как иногда разговаривал я сам. Но сейчас он стоял, смотрел на мамин затылок, опустив лохматую седую голову, вечно нестриженную, и прокуренный черенок тростниковой трубки торчал у него из нагрудного кармана, а глаза, лицо такие, что никогда наверняка не угадаешь, что он сейчас скажет, а когда скажет, то всегда понимаешь, что это верно, только сказано немножко чудно, как никто другой не скажет.
– Н-да, – сказал он. – Если уж такой человек, как ты, при твоей полной неспособности верить сплетням и грязным пересудам, тоже что-то придумывает и сочиняет, так могу себе представить, что измышляет весь Джефферсон, все специалисты по этой части. Клянусь Цицероном, я просто молодею: вот пойду в город и куплю себе красный галстук. – Он посмотрел на мамин затылок. – Спасибо тебе, Мэгги, – сказал он. – Тут все наши усилия нужны, вся наша добрая воля. Спасти Джефферсон от Сноупсов – это потребность, необходимость, долг. Но спасти Сноупса от Сноупсов это честь, привилегия, заслуга.
– Особенно если это шестнадцатилетний Сноупс женского пола, – сказала мама.
– Да, – сказал дядя Гэвин. – А ты возражаешь?
– Разве я возражала? – сказала мама.
– Да, ты пыталась возражать! – Он быстро подошел, положил ей руку на голову, продолжая говорить. – И благослови тебя бог за это. Ты всегда пыталась возражать против этой проклятой женской черты – против инстинкта супружеской, чопорной респектабельности, которая служит опорой всей культуры, еще не упадочной, ведь культура не приходит в упадок, только пока она еще рождает таких неисправимых, непоколебимых, как ты, – тех, кто имеет смелость нападать, и противостоять, и возражать, – и на секунду нам показалось, что сейчас он наклонится и поцелует ее: по-моему, мы все трое так подумали. Но он не поцеловал ее, вернее мама успела сказать:
– Перестань! Оставь меня в покое. Решай наконец: хочешь, чтобы я позвонила ей, или ты сам?
– Я сам, – сказал он. Он посмотрел на меня. – Два красных галстука: второй для тебя. Жаль, что тебе не шестнадцать лет. Ей нужен кавалер, вот что.
– Ну, если бы в шестнадцать лет непременно надо было бы стать ее кавалером, так слава богу, что мне нет шестнадцати, – сказал я. – Кавалер у нее уже есть. Матт Ливитт. Он получил Золотые перчатки не то в Огайо, не то еще где-то, в прошлом году. И вид у него такой, что он и сейчас может пустить их в ход. Нет уж, большое спасибо! – сказал я.
– О чем ты? – сказала мама.
– Пустяки! – сказал дядя Гэвин.
– Наверно, ты никогда не видел, как он боксирует, – сказал я, – иначе ты не говорил бы про него «пустяки». Я-то его видел. С Причером Бердсонгом.
– Который же из твоих друзей-спортсменов Причер Бердсонг? – спросила мама.
– Он вовсе не спортсмен, – сказал я. – Он живет в деревне. А боксировать научился во Франции, на войне. Он и Матт Ливитт…
– Подожди, – сказал дядя Гэвин. – Он…
– Кто – «он»? – сказала мама. – Твой соперник?