Города и годы. Братья
Шрифт:
— Эх, хороши девочки в Саксонии!
Кто устоит в таком потоке безучастным и холодным? Кто не хлебнет его бьющей, клокочущей пены?
И вдруг Мари заскучала. Это случилось ранней весною, едва потеплел ветер и отогрелись деревья. Впервые за полтора года Мари не пришла на вокзал. Кучка подруг, разливавших на вокзале солдатский кофе, сбежалась к ней со всех концов города, — встревоженные, большеглазые, трескучие, как сороки. Мари была здорова, в ее жизни ничто не переменилось, она была прежней Мари. Но ей стало скучно. Она не знала — почему. Сороки трещали, расправляли
— Скучно!
Странно, она сама не догадывалась о причине этой скуки. Сидя у себя в комнате и буравя в памяти события последних дней, она решила, что никаких событий, в сущности, не было и что в этом все дело. Ей припомнилось, что эшелоны, которым раздавали на вокзале памятки и кофе, обесцветились и притихли. В серой очереди, тянувшейся мимо раздатчиц, не слышалось смеха. Недавно низенький ландштурмист обратился к Мари со словами:
— Налей-ка, дочка, погорячей!
У нее дрогнула рука, она взглянула на него пристальней. Солдат был одутловат, короткие усы его блестели сединой. Мари окинула взглядом очередь серых шинелей. Угрюмые, взрытые морщинами лица безучастно колыхались в газовом свете. Ей подумалось тогда, что эти люди остались там, откуда пришли: здесь, на вокзале, колыхались только их оболочки.
Этот случай был настолько ничтожен, что удивительно, как он возник в памяти теперь, когда Мари доискивалась, почему ей стало скучно.
Так же неожиданно вспомнились желтые лица женщин, набившихся в училищном коридоре, где выдаются хлебные карточки. Мари дважды в месяц занималась раздачей карточек, и ей ни разу не пришло на ум присмотреться к людям, толпившимся по коридорам. И опять недавно, когда она кому-то заметила:
— Нельзя ли быть полюбезнее? — из дальнего угла провизжали:
— Вы любезны только потому, что сыты!
Тогда Мари подняла голову и натолкнулась на десяток загнанных, перекошенных глаз. Женщины, обступившие стол, были странно желты, как будто кожа их окрашивалась не кровью, а желчью. Среди них были молодые девушки, но молодость их можно было узнать только по глазам.
— Эх, хороши девочки в Саксонии!
Это было так же ничтожно, как случай на вокзале, и так же ничего не объясняло. Вереница исхудалых женщин и одутловатых угрюмых солдат то обрывалась, то снова возникала в памяти, — но было ясно, что все это вспомнилось только теперь, когда Мари стала думать о своей скуке.
Другое воспоминание уже давно не отступало от нее ни на шаг, но разве мыслимо, чтобы оно навеяло скуку?
Однако не припомнит ли Мари все подробно?
В предвесенний месяц выпал день снежный, подобранный морозом — последний зимний день в красноватом свете низкого солнца. По улицам плавал какой-то сладкий запах, точно от свежей корзины, и люди звонко перекликались, рысцой пробегая по тротуарам:
— Эге, как кусает!
— Ого-го!
По площади мелькнули сани, встреченные бурными криками. Мальчишки пронеслись за ними ватагой. Громадный градусник на ратуше чопорился больше, чем всегда: поутру его вычистили бензином.
— Фрейлейн Мари! У вас нос краснее помидора!
— Фрейлейн Мари, не упадите на Weberstrasse, там прямо каток!
О нет, Мари не упадет на Weberstrasse! Мари не страшен холод! Она неслась с такой силой, что, казалось, преодолела бы неприступный ледник. Навстречу колкому морозу, рассекая его разгоряченным лицом, засунув руки глубоко в рукава, она добежала до станции. По узенькой, запорошенной снегом платформе попрыгивали два-три пассажира. Игрушечный обледенелый паровозик, растерянно отдуваясь, выскочил из-за поворота.
— На Лауше!
День был рабочий, вагоны пустовали. Окрестность казалась неизвестной, — и, может быть, оттого так быстро надвинулась издали заснеженная Лауше. Капюшоны Трех Монахинь срослись в громадную шапку, повисшую над скалами слепящим шаром.
На крутой тропе, убегавшей к вершине Лауше, был втиснут одинокий след мужских ног. Мари взбежала по первой отлогости горы и передохнула. Мужские следы поворачивали в сторону, а тропа вилась вверх под нетронутым снежным покровом, и распылять его было так же радостно, как прокладывать новый путь. В крепком высоком строе сосен, отягощенных снежной нависью, раскачивался подмороженный аромат смолы, и покойная тишина, сковавшая Лауше, наполнила Мари веселой, легкой силой.
С ловкостью, причинившей когда-то столько неприятностей фрау Урбах, Мари брала уступ за уступом. Вдруг у нее подвернулась нога, скользнула по камню, и она скатилась вниз на добрую дюжину шагов. Падая, она загребала спиною снег в пухлый сугроб, и, мгновенно выросши, он перевалил через нее и засыпал ее лицо, грудь, руки. Она вскрикнула обрадованно-громко, как на купанье от ласкающего холода брызг. В тот же момент, точно удар по замерзшей сосне, над нею прозвенел крепкий голос:
— Осторожно!
Она вскочила, отряхнулась от снега. Из-за дерева на нее глядели молодые глаза. Ей показалось, что в них было больше веселости, чем беспокойства.
— Это ваши следы идут там, по тропинке? — спросила она.
— Да. Я хотел найти путь покороче и свернул в сторону.
— Вы на вершину?
— Да.
— Это самый короткий путь.
— Но и самый опасный. Вы не ушиблись?
— Пустяки.
Больше не о чем было говорить. Надо было расходиться. Впрочем, можно было идти рядом.
— Сегодня хороший день, — сказал он.
— Да.
— Вы тоже наверх?
— Тоже.
Так было выяснено, что им по пути и что они идут самой короткой дорогой.
— С горы вы поедете на санях? — спросила Мари.
— Не знаю.
— Боязно?
— Я никогда не ездил.
Мари обернулась к нему. Ноги его были обтянуты толстыми чулками и переступали мерно и сильно, вровень со спокойным громким дыханием. Голову он держал высоко, не глядя в землю под ноги. Он посмотрел на Мари открыто.