Господа Магильеры
Шрифт:
Итак, вчера, 15 декабря 1917 года, я официально получил отказ на свое прошение об отпуске.
22 декабря 1917
Девять дней до Нового года – и я наконец сшиб своего первого француза после нашего перевода. Нет времени писать, ребята зовут «обмыть первенца». Раздобыли коньяк, или то, что им называется в здешних краях. А хочется написать на свежую голову.
23 декабря 1917
Итак, как это было. Да ничего, в общем-то, такого и не было. По крайней мере, не так, как это выглядит
Начиналось все как обычно – я взлетел в семь утра (надо было обогнать надвигающуюся облачность) и пошел на север привычным курсом на предельной высоте. Маршрут был знаком, и я шел по нему почти без изменений. Вдоль линии фронта, потом небольшой рывок на северо-запад, пара заходов над рекой – и обратно. У оберста Тилля была информация, что где-то в том районе французы скрытно собирают артиллерийскую батарею, и он рассчитывал вскрыть ее до того, как та закончит маскировку – чтоб наши пушки хорошенько ее проучили. Поэтому я три дня к ряду шел почти одинаковым курсом, разглядывая землю.
Помню, как ребенком читал сочинения люфтмейстеров-воздухоплавотелей и восторженно замирал, когда автор писал о лоскутном одеяле полей, протянувшемся на всю невообразимую даль. Возможность это проверить появилась у меня нескоро. Кое-где земля и впрямь выглядит лоскутным одеялом. Но только не зимой семнадцатого года во Франции. Там она выглядит солдатской шинелью – грязной, облезлой, местами порванной, свернутой калачом и растоптанной. Грязь, в которой едва угадываются прорехи траншей, зубастые окружья пулеметных гнезд и орудийных позиций, тоненькие ниточки проволочных заграждений…
Ну да к делу. Как уже написал, я три дня подряд ходил одним и тем же маршрутом, пытаясь нащупать мифическую батарею. Чувствовал себя сельским охотником, который спозаранку идет по одному ему известным тропкам, проверяя силки. Только силки все время пусты…
Урчание чужого мотора я уловил неожиданно, виной всему облачность, которая успела уже растянуться по небу сериями бесформенных жирных клякс. Облака всегда приглушают воздушную вибрацию. Но я все-таки почувствовал его. Приятное ощущение – будто прикоснулся кончиками пальцем к крышке работающего станка. Поначалу оно было слабым, но я безошибочно определил местоположение и снизился. Спустя минуту или две я уже разбирал его безошибочно – гудение одиночного бензинового двигателя где-то в двухсот метрах ниже и правее меня.
Что-то знакомое и зловещее померещилось мне в этом гуле. «Сопвич»? Опасные пташки, встречаться с которыми один на один не всегда безопасно. Юркие, как воробьи, но клювы – как у самых отпетых хищников… Я сосредоточился, позволив рукам безотчетно вести самолет. Люфмейстер или нет, я достаточно доверял своим рефлексам. Вскоре я уже безошибочно «вел» чужой двигатель. Он был… Возможно, позже я вернусь к этому описанию и откорректирую его, если найду нужные слова. [пометка на полях той же рукой – «Герман! Не забудь, дырявая голова!» - прим.редактора]. В общем, я чувствовал двигатель так же хорошо, как если бы прижимался к нему. Горячий, огнедышащий, гулкий, он решительно тащил вперед тушу полутороплана, и я чувствовал мельчайшее завихрение воздуха, вызванное его вторжением в воздушную сферу. У «Сопвичей» - девятицилиндровка, на сто тридцать литров, у нее хорошо различимая для нашего уха отсечка, выдающая «Сопвич» еще лучше, чем баварца – его акцент, когда он приезжает в Берлин.
«Ньюпор». Я потер ладони в кожаных летных перчатках. Не только от радости, скорее, чтоб размять пальцы. Если ты люфтмейстер, руки в бою понадобятся не только для того, чтоб крутить штурвал.
Все остальное прошло быстро и гладко. Я снизился, пробив еще один слой облаков, легко, как снаряд тяжелой гаубицы пробивает деревянное перекрытие блиндажа. Я шел безошибочно на звук, и даже зрение сейчас мне не требовалось, но я все же почувствовал короткий укол восторга в сердечную мышцу, когда разглядел на фоне траурно-грязной земли крошечную белую точку. Полутороплан скользил как бумажный самолетик, легко и бесшумно. Судя по тому, какие виражи он закладывал, то и дело меняя курс то в одну сторону, то в другую, его пилот был занят тем же, что и я – высматривал что-то внизу. Это было его ошибкой – я-то знал, что смерть придет за ним сверху…
Я уронил послушную машину вниз, и мой «Альбатрос» пошел на крутое сближение. Крылья зловеще гудели от воздушного сопротивления, но они были достаточно крепки, чтоб выдержать. Я мог бы снять с них часть нагрузки, но решил этого не делать. Перед атакой не стоит тратить излишне много сил.
Француз заметил меня, когда между самолетами оставалось метров триста – дистанция не для боя, а для бегства. Рванул свой «Ньюпор» вниз и влево, лихорадочно пытаясь уйти от атаки, которую я даже не начал. Сейчас, когда я пишу это, то и дело подмывает выставить себя хладнокровным героем небесных высей, асом со стальными нервами и прочая, прочая, прочая. Описать, как спокойно я вел атакующим курсом свой «Альбатрос», как равнодушно наблюдал за паникующим французом… Так вот, ничего такого не было. Руки мои в перчатках промокли от пота, а суставы трещали, так сильно я впился в штурвал.
«Ньюпор» пытался нырнуть резко влево, сбросив скорость, на коротком и дерзком вираже. Ему любой ценой надо было избавиться от меня, нависающего над ним и чуть позади. И французский пилот был, пожалуй, неплох, просто от неожиданности занервничал.
Этот маневр наверняка бы вышел у него, и я пролетел бы дальше и потерял свое преимущество. Но я был готов к чему-то подобному.
Как только он попытался проскочить, я резко выдохнул и прикрыл глаза. Потянулся к французскому самолету, чувствуя, как мое тело растягивается и тянется, тянется, тянется, как его ласкают и тянут тысячи различных ветров. Наверно, подобным образом ощущает себя дождевая капля, устремившаяся вниз. Но капля летит, подчиняясь воздушным потокам и собственной силе тяжести, для люфтмейстера же воздух – его родная среда, где ничто не может диктовать ему свою волю.
Я потянулся к самолету, на миг увидев лицо французского пилота (тонкие усы в ниточку, как на наших скверных пропагандистских плакатах, стиснутые зубы, ледяная решительность в глазах). Коснулся мотора. Огнедышащий хищник работал на износ, задыхаясь, и воздух вокруг него кипел. Я чувствовал мельчайшие механические детали в его недрах, чувствовал, как жадно он пьет бензин и как яростно рассекает пропеллером облака.
Я сделал самое простое из того, что мог сделать. Представил себе сферу, в центре которой находился двигатель. И вытянул из нее весь кислород. Сделать это куда проще, чем осмыслить. Легкое напряжение, от которого натягиваются и ноют мышцы шеи, короткий импульс – не очень сильный, но резкий, вроде как подсекаешь рыбу…
«Ньюпорт» дернулся и вдруг потерял уверенность движения, естественная птичья плавность сменилась короткими рывками. Я мог не присматриваться, зная и так, что двигатель «Ньюпора» замер, лишенный кислородной подпитки. Случись это в обычном полете, «Ньюпор» мягко спланировал бы, всего лишь потеряв скорость. Но на резком вираже смерть двигателя стала фатальной для железного дракона. Полутороплан, почти потеряв управление, стал медленно заваливаться вниз, обнажая гладкое и белое брюхо.
Годом раньше я отпустил бы его. Позволил бы выбраться из кабины и раскрыть парашют. Но годом раньше многое было иным. Были живы Густав и Пауль. И Зигфрид еще был человеком, а не огненным факелом, корчащимся в дымном коконе. Был жив Артур, и Йенс-Одноглазый, и Теодор Бафке. И Каспар был улыбчивым ясноглазым малым, а не свертком в инвалидной каляске с переломанной спиной.