Господин Друг
Шрифт:
Забросив свой чемодан в купе, Авенир Ильич вышел в коридор, застыл у окна и почти механически фиксировал лица провожавших с их неестественным оживлением. Поезд вздрогнул и дернулся, начал движение, сначала вразвалочку, будто нехотя, потом вприпрыжку, потом бегом и вот припустил, помчался, понесся, еще немного — и полетит. Авенир Ильич постарался привычно отстраниться от себя самого — Некто стоит в коридоре вагона, ночь за окном все черней и черней, пространство словно тушит огни, которые посылает вслед бессонно мерцающий мегаполис. Некто оставил в великом городе жену и друга, предпочитавшего именовать их дружбу приятельством.
Нет, отстраниться не удается, и все это происходит с ним. С этим теперь придется жить, ему не под силу взорвать свой мир, который он строил с таким усердием — камешек к камешку, день за днем. И не под силу стоять у окна в пустом коридоре, слушать и видеть, как движение сливается с ночью и умножает ее могущество.
В купе он обнаружил попутчика, брюнета с ближневосточным лицом, с томными замшевыми очами. Араб хорошо говорил по-русски, сообщил, что живет в Йемене, в Сане. По преданию, их столица основана Хамом, сыном славного Ноя, спасшегося от потопа в ковчеге. Авенир Ильич сказал, что он рад свести столь приятное знакомство, и пожелал спокойной ночи.
Лежа на полке, он все старался возможно скорее спрятаться в сон, считал слонов, призывал на память умиротворяющие пейзажи, однако сознание не подчинялось, оно словно сузилось и вмещало одну-единственную картинку, зато ожившую до осязания.
«Страна моя Йемен, — память услужливо подсунула хрестоматийную строчку, — кто полюбит, умирает.» И тут же побагровел от стыда — при чем тут любовь, при чем тут смерть? Все площе, грубее, невыносимей. «Ты хочешь знать, с кем я коитирую?» Можно произнести с придыханием: город Хама, а можно и попросту: хамский город, прошу прощения. Легенды умеют облагородить и кровь, и грязь, и подлое дело. Ной выплыл, ковчег оказался прочен — его же ковчег пошел ко дну.
И ленинградское колдовство, входившее с такою свободой в его потаенное убежище, в его «спиритуальную крепость», как сам он ее именовал, на сей раз утратило всю волшбу. Целебный Питер вдруг превратился в обыкновенный советский город, в один из многих сильно распухших, разросшихся населенных пунктов, в которых привелось побывать. Такое же нагромождение зданий, урбанистический хоровод, но странно беззвучный, музыка смолкла. И киностудия закономерно находилась на Кировском проспекте, забывшем, что был он Каменноостровским.
Сама она, лишь два дня назад казавшаяся неведомым миром, всего-то обычное учреждение, где согласовывают и учреждают. Порядком запущенная контора. Не видно ни великих артистов, ни непривычно красивых женщин, мелькнуло знакомое лицо, но так и не вспомнилось, сразу стерлось.
Встреча с редактором — хрупкой дамой, ломкой, как стебелек на ветру, и режиссером, нервным брюнетом с коричневатыми ртутными глазками — несколько его отвлекла. Они отнеслись к нему уважительно, посматривали на него с любопытством. Однажды в их оживленной беседе случился короткий эпизод, который им был не сразу понят. Речь зашла о герое повести, археографе, который предпринял весьма щекотливое исследование среди пылившихся документов.
— Мотив деликатный, — сказала дама, — цензура может заволноваться. Впрочем, насколько я понимаю, с вами нет смысла заговаривать о некоторых амортизаторах.
— Время терять и — небезопасно, — вдруг рассмеялся режиссер.
Она одобрительно улыбнулась и взглянула на московского гостя с почти материнской теплотой.
Чем он обязан такой репутации? Впрочем, она ему польстила. Решено было, что в ближайшие дни он будет встречаться с постановщиком — они окончательно все прояснят, а студия подготовит бумаги, он их подпишет, и — в добрый час!
Уединились вдвоем с режиссером в малолюдном ресторане на Невском. Авенир Ильич угощал обедом, режиссер — монологом, который не требовал участия его собеседника. За исключением, пожалуй, вопроса, скорей походившего на утверждение.
— Писать, полагаю, мы будем вместе? Дело это весьма специфическое, вам еще надо набраться опыта.
Предложение было весьма неожиданным, но Авенир Ильич согласился и — с поспешностью, чтобы не уронить себя недостойной художника меркантильностью.
Решив капитальную проблему, мобильный брюнет вернулся к картине.
— Здесь все решает фигура героя, — сказал он, дирижируя вилкой. — Ведь он у вас не только историк, тут эзотерический интеллект. Выбрать артиста будет непросто. Нужен актер, читающий книги. Их немного, любой из них — на вес золота. Но все это — наши рабочие сложности. Важней определить парадигму, в которой личность такого калибра действует и живет естественно — по принятым ею самой законам. Реальность, в которой он существует, имеет условное значение. Только что прожитая минута сразу становится как бы призрачной, из нее на глазах вытекает жизнь. А то, что осталось за гранью лет, тем более — веков, отстоялось и обрело свою плоть и кровь, живет неумирающей жизнью. Истинная реальность — история. Если сегодняшний день исчезает, то день античности жив поныне.
«А он — увлеченный человек, — подумал, следя за порхающей вилкой, Авенир Ильич, — и все понимает».
Режиссер легко его убедил, что пересказывает сейчас выношенные автором мысли.
— Вы внимательно прочли мою повесть, — сказал он с отеческой улыбкой.
Хотелось добавить что-нибудь веское, но вклиниться в неудержимую речь не было никакой возможности. К тому же мешал сосредоточиться один непроизнесенный вопрос. Авенир Ильич все не мог решить, стоит ли его задавать.
Меж тем, быстроглазый сотрапезник напомнил ему, что в кинематографе концептуальность должна быть выражена многоплановым изобразительным рядом. Мало сказать, что душа героя мертвеет в обыденности и оживает среди исторических теней. Представьте себе в финале пустыню, которая при внимательном взгляде оказывается живой и трепещущей.
Он еще долго говорил о расщеплении минуты, о некоей странности, только с нею любой эпизод обретает образ — прервал он себя, когда уж стемнело, условившись о завтрашней встрече.
Прощаясь с ним, Авенир Ильич вернулся к встревожившей его теме.
— Так Нина Глебовна полагает, что ожидают цензурные страсти?
— Попьют кровушки, — сказал режиссер. — Ну, вам, должно быть, не привыкать.
И тут Авенир Ильич не выдержал:
— А кстати, почему вы сказали, что бесполезно меня уговаривать?