Господин Гексоген
Шрифт:
Белосельцев смотрел на лоб генерала Авдеева, покрытый бумажной церковной ленточкой, и было больно видеть этот желтоватый лоб, некогда горячий и сильный, смирённый клочком легковесной бумажки.
Глядя на людей, обступивших гроб, Белосельцев узнавал среди них сослуживцев. Они постарели, изменили осанку и внешность. Иные из них выглядели как респектабельные работники банков. Другие обрели профессорскую солидность. Третьи вольно повязанными галстуками и седоватыми, до плеч, волосами напоминали художников и артистов. И только неуловимое сходство с птицей делало каждого членом одного сообщества.
Тот полный, понурый господин с пухлыми пальцами, на которых красовался тяжелый перстень, руководил военной контрразведкой, и последнее дело, которым он занимался, было связано с исчезновением ранцевых атомных боеприпасов, предназначавшихся для боевых пловцов. Стоявший поодаль моложавый старик с артистической прической и золотой
Запах оранжерейных цветов и сладкого дыма, тягучее чтение, отражение свечей в начищенной меди, икона Всех Святых, напоминавшая разноцветными плащами и нимбами, стройными рядами и контурами коробку с бабочками, в которой краснела африканская нимфалида, действовали на Белосельцева как наркоз. Он то медленно отрывался от пола, подымаясь к шестикрылому духу, то парил горизонтально над гробом, в клубах голубоватого дыма.
Ему казалось, он запаян в огромный кусок стекла. Остекленелыми глазами видит каменистую горячую гору с протоптанной тропинкой, на плоские плиты песчаника ступает босая стопа – запыленные грязные пальцы, набухшая жила, царапина от придорожной колючки. Худой человек несет на плечах распятие, ловит открытым ртом обжигающий воздух, смотрит на пыльное солнце. Следом солдаты устало несут длинные копья, мятые щиты, ведерко с уксусом, ящик с гвоздями. И быстрая ящерка пугливо метнулась под камень.
Белосельцев пережил видение, прилетевшее, как оторвавшаяся от прошлого частичка времени. В ней, словно в крохотном зеркальце, отразилась гора, пыльное солнце, глоток жара, опаливший гортань человека, звяканье копья о ведро и крохотная пугливая ящерка, метнувшаяся под серый камень.
Он пережил миг ясновидения, словно песчинка пронзила висок навылет, унесла с собой в прошлое часть его бытия. Возвращался в храм, в клубы сладковатого дыма, в котором лежал покойник. Священник дрожащим певучим голосом возглашал: «И де же несть болезней, печалей, воздыхания…»
«Что же делать в оставшиеся дни на земле? – думал Белосельцев, глядя в мертвое лицо Суахили. – Какой совершить поступок, чтобы стать угодным Творцу? Какими деяниями окончить исчезающий век? Как почувствовать, что услышан? Что поступок твой верен, прощение получено, отпущение грехов состоялось?»
Эти слова он обращал к умершему генералу Авдееву, который отправлял его в опасные странствия, а теперь сам уплывал в невозвратное плавание, оставляя на земле своих учеников и соратников. Священник колыхал кадилом, развешивая в воздухе вялый дым. Люди кланялись плывущим дымам, крестились. Белосельцев поднял руку ко лбу. Медленно, продолжая вопрошать генерала, перекрестился, прижимая пальцы к животу и обоим плечам. И почувствовал крестовидный ожог. Словно крест-накрест, по голому телу, хлестнули крапивой. Крест горел под одеждой, и это был ответ генерала, данный из гроба. Прощальное назидание, посланное с того света.
Гроб подымали, несли к дверям. Лежал на полу оброненный из гроба цветок.
На Ваганьковском кладбище печальные запахи тлена и ржавчины витали среди унылых деревьев. Распахнутая на две стороны могила была похожа на открытый рот с коричневыми губами. Ловкие, похожие на матросов могильщики опускали на веревках гроб. Глухо стучали комья о крышку. Его, Белосельцева, пальцы
– Виктор Андреевич, мы тут решили узким кругом помянуть командира. – Гречишников остановил его на кладбищенской аллее, кивнув на стоящих поодаль Буравкова и Копейко. – Присоединяйся… Подымем рюмку за Суахили… – И, не дожидаясь ответа, взял Белосельцева под руку, повел мимо гранитных памятников и железных крестов.
Глава 2
Они уселись в тяжелый просторный «мерседес» с немолодым молчаливым шофером в кепке и водительских перчатках. Судя по тому, как Копейко открывал перед остальными тихо чмокающие дверцы, а сам уселся впереди, рядом с шофером, и что-то негромко тому приказал, машина принадлежала ему. Погрузившись в глубокое мягкое сиденье, не стесненный двумя другими пассажирами, Белосельцев, после печальной, с тихими дымами и яблочными ароматами церкви, после сырого, с истлевающими венками кладбища оказался в теплом уюте кожаного салона, пахнущего одеколоном, дорогим табаком, среди циферблатов, негромкой бархатной музыки, которая влилась в ровный рокот мощного двигателя, мягко толкнувшего машину в шумящий поток улицы. – Семья приглашала к себе домой, на поминки, но мы решили отдельно, узким кругом, кого особенно любил командир. – Гречишников, отдыхая от многолюдья, наслаждался комфортом салона, радовался их тесной компании, был объединяющим центром их маленького сообщества. – А тебя он особенно любил, Виктор Андреевич, выделял. И недавно, за несколько дней перед смертью, спрашивал о тебе.
– Он ведь не многих любил, не многих к себе приближал. – Буравков достал портсигар, извлекая сигарету. Рылся в карманах в поисках зажигалки, и Копейко с переднего сиденья протянул ему золотую зажигалку, в которой затеплился, задымил кончик ароматной сигареты. – Едкий он был, насмешливый. Когда представлял меня к ордену Красной Звезды, сказал: «Смотрите, Буравков, как бы после вашего общения с еврейскими диссидентами у красной пятиконечной звезды не вырос желтый, шестой конец».
– Он действительно вас любил, Виктор Андреевич. – Копейко повернулся круглой, седой головой, протягивая руку к портсигару Буравкова. – Я даже ревновал, когда он нам ставил в пример ваши аналитические разработки. – И, отвернувшись, распустил над стриженой головой мягкий аромат табака.
Белосельцев удивлялся доверительной, почти задушевной близости, которая чувствовалась в отношениях Копейко и Буравкова. Оба они были в разных станах. Служили у двух воинственных всемогущих магнатов, ведущих между собой беспощадную, на истребление, войну. Магнаты владели несметным богатством, имели собственные телевизионные каналы, подчиняли себе политические партии, спецслужбы, комитеты и министерства в правительстве. Вели борьбу за высшую власть в стране, используя самые жестокие и изощренные приемы, которые разрабатывались для них Буравковым и Копейко. В ходе этой борьбы раскалывалось общество, разрушались корпорации, вспыхивали забастовки, возникали уголовные дела, бесследно исчезали люди, взрывались лимузины, и страна, приникая к телевизионным экранам, видела отражение схватки в неутихающей интриге, направленной на больного, окопавшегося в Кремле Президента, которого травили и выкуривали недавние друзья и союзники. Буравков и Копейко были стратегами, ведущими многоплановое, с переменным успехом, сражение. Создавали технологии ненависти. Погружали в ненависть две половины растерзанного, обозленного народа. Сами же удобно поместились в салоне «мерседеса», радушно угощали друг друга дорогими сигаретами, протягивали один другому огонек золотой зажигалки.
– Очень хорошо, что мы тебя встретили, Виктор Андреевич. – Гречишников искренне радовался воссоединению с Белосельцевым после многих лет отчуждения. – Авдеев был бы рад, увидев нас вместе… За окнами плавно идущей машины мелькала, золотилась Москва. Прошли, словно пролетели на мягких крыльях, Беговую с конями и колесницами, напоминавшими императорский Рим. Ленинградский проспект был наполнен автомобилями, трущимися друг о друга, запрудившими улицу, как рыбины, стремящиеся на нерест. «Мерседес» вынырнул из-под их блестящих боков, включил сирену, устремился вперед, огибая медлительный поток. Тверская, нарядная, предвечерняя, брызгала рекламами, витринами, изображениями пленительных женщин в бриллиантовых колье, уверенных, знающих цену дорогим табакам и одеколонам мужчин. Белосельцеву было приятно проехать на мощной, мягко ревущей машине мимо своего дома, оглянувшись на склоненную голову Пушкина, зеленую от патины в волосах и складках плаща. Малиновый, торжественный дворец и бронзовый князь напротив породили мимолетное впечатление детства, когда они с мамой переходили полупустую, голубую от воды улицу Горького…