Господин мой–время
Шрифт:
— Я понимаю: в Шенбрунне. И на св. Елене. Но я спрашиваю: это ваша комната?
— Это — детская, бывшая, конечно, а теперь Асина, это моя сестра — Ася.
— Я бы хотел посмотреть вашу.
Провожу. Комната с каюту, по красному полю золотые звезды (мой выбор обоев: хотелось с наполеоновскими пчелами, но так как в Москве таковых не оказалось, примирилась на звездах) — звездах, к счастью, почти сплошь скрытых портретами Отца и Сына— Жерара, Давида, Гро, Лавренса, Мейссонье, Верещагина — вплоть до киота, в котором богоматерь заставлена Наполеоном, глядящим на горящую Москву. Узенький диван, к которому вплотную письменный стол. И все.
Макс, даже не попробовавший протиснуться:
— Как здесь — тесно!
Кстати, особенность его толщины, вошедшей в поговорку. Никогда не
— Как здесь тесно!
Действительно, не только все пространство, несуществующее, а весь воздух вытеснен его зевесовым явлением. Одной бы его головы хватило, чтобы ничему не уместиться. Так как сесть, то есть пролезть, ему невозможно, беседуем стоя.
Вкрадчивый голос:
— А Франси Жамма вы никогда не читали? А Клоделя вы…
В ответ самоутверждаюсь, то есть утверждаю свою любовь к совсем не Франси Жамму и Клоделю, а — к Ростану, к Ростану, к Ростану.
Et maintenant il faut que Ton Altesse dorme… [107]
107
А теперь нужно, чтобы твое сиятельство уснуло… (фр.)
— Вы понимаете? Тон (любовь) — и все-таки Altesse!
Ame pour qui la mort fыt une guйrison… [108]
— A для кого — не?
Dome dans le tombeau de sa double prison,
De son cercueil de bronze et de son unifome [109] .
— Вы понимаете, что Римскогокороля похоронили в австрийском!
Слушает истово, теперь вижу, что меня, а не Ростана, мое семнадцатилетнее во всей чистоте его самосожжения — не оспаривает — только от времени до времени — робко:
108
Душа, для которой смерть была исцелением (фр.).
109
Пусть спит в гробнице своей двойной тюрьмы.
Своего бронзового гроба и мундира (фр.).
— А Анри дс Ренье вы не читали, — «La double maоtresse» [110] ? А Стефана Малларме вы не…
И внезапно — au beau milieu Victor Hugo’cкойо оды [111] Наполеону II — уже не вкрадчиво, а срочно:
— А нельзя ли будет пойти куда-нибудь в другое место?
— Можно, конечно, вниз тогда, но там семь градусов и больше не бывает.
Он, уже совсем сдавленным голосом:
— У меня астма, и я совсем не переношу низких потолков, — знаете… задыхаюсь.
110
«Дважды любовница» (фр.).
111
Посреди оды Виктора Гюго (фр.).
Осторожно свожу по узкой мезонинной лестнице. В зале — совсем пустой и ледяной — вздыхает всей душой
— У меня как-то в глазах зарябило — от звезд.
Кабинет отца с бюстом Зевеса на вышке шкафа.
Сидим, он на диване, я на валике (я — выше), гадаем, то есть глядим: он мне в ладонь, я ему в темя, в самый водоворот: волосоворот. Из гадания, не слукавя, помню только одно:
— Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать. Ушел подальше, чтобы помечтать, подольше. Кстати, я должен идти, до свиданья, спасибо вам.
— Как? Уже?
— А вы знаете, сколько мы с вами пробеседовали? Пять часов, я пришел в два, а теперь семь. Я скоро опять приду.
Пустая передняя, скрип парадного, скрип мостков под шагами, калитка…
Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать.
— Барышня, а гость-то ваш — никак, ушли?
— Только что проводила.
— Да неужто вам, барышня, не стыдно — с голой головой — при таком полном барине, да еще кудреватом таком! А в цилиндре пришли — ай жених?
— Не жених, а писатель. А чепец снять — сам велел.
— А — а-а… Ну, ежели писатель— им виднее. Очень они мне пондравились, как я вам чай подавала: полные, румяные, солидные и улыбчивые. И бородатые. А вы уж, барышня, не сердитесь, а вы им, видать — ух! — пондравились: уж так на вас глядел, уж так на вас глядел: в са — амый рот вам! А может, барышня, еще пойдете за них замуж? Только поскорей бы косе отрость!
Через день письмо, открываю: стихи:
К вам душа так радостно влекома! О, какая веет благодать От страниц Вечернего Альбома! (Почему альбом, а не тетрадь?) Отчего скрывает чепчик черный Чистый лоб, а на глазах очки? Я отметил только взгляд покорный И младенческий овал щеки. Я лежу сегодня — невралгия, Боль, как тихая виолончель… Ваших слов касания благие И стихи, крылатый взмах качель, Убаюкивают боль: скитальцы, Мы живем для трепета тоски… Чьи прохладно — ласковые пальцы В темноте мне трогают виски? Ваша книга — это весть оттуда, Утренняя благостная весть. Я давно уж не приемлю чуда, Но как сладко слышать: чудо — есть!Разрываясь от восторга (первые хорошие стихи за жизнь, посвящали много, но плохие) и только с большим трудом забирая в себя улыбку, — домашним, конечно, ни слова! — к концу дня иду к своей единственной приятельнице, старшей меня на двадцать лет и которой я уже, естественно, рассказала первую встречу. Еще в передней молча протягиваю стихи.
Читает:
— «К вам душа так радостно влекома — О, какая веет благодать— От страниц Вечернего Альбома— Почему альбом, а не тетрадь?»
Прерывая:
— Почему — альбом? На это вы ему ответите, что в тетрадку вы пишете в гимназии, а в альбом — дома. У нас в Смольном у всех были альбомы для стихов.
Почему скрывает чепчик черный Чистый лоб, а на глазах — очки?А, вот видите, он тоже заметил и, действительно, странно: такая молодая девушка, и вдруг— в чепце! (Впрочем, бритая было бы еще хуже!) И эти ужасные очки! Я всегда вам говорила… — «Я отметил только взгляд покорный и младенческий овал щеки». — А вот это очень хорошо! Младенческий! То есть на редкость младенческий! «Я лежу сегодня — невралгия — Боль как тихая виолончель — Ваших слов касания благие — И стихи, крылатый взмах качель — Убаюкивают боль. Скитальцы, — Мы живем для трепета тоски…» — Да! Вот именно для трепета тоски! (И вдруг, от слога к слогу все более и более омрачневая и на последнем, как туча):