Господин Тома
Шрифт:
Я знал одного сурового судью. Он был из захудалого провинциального дворянского рода, и звали его Тома де Молан. Он занялся юриспруденцией во время семилетнего правления маршала Мак — Магона [1] и надеялся, что когда-нибудь ему доведется вершить правосудие именем короля. У него были принципы, которые он считал непоколебимыми, ибо никогда не задумывался над ними. Стоит только задуматься над каким-нибудь принципом, как станет ясно, что под ним кроется что-то неладное и, в сущности, ничего принципиального в нем нет. Тома де Молан тщательно оберегал от пытливых мыслей все свои религиозные и социальные принципы.
1
Маршал Мак — Магон — президент Французской республики с 1873 по 1879 г.; будучи монархистом по убеждениям, он пытался совершить государственный переворот, но потерпел неудачу и вынужден был уйти
Он был судьей первой судебной инстанции в маленьком городке X., где я в то время жил. Его внешность внушала почтение и даже некоторую симпатию. Он был высок, сухощав, с желтым лицом — весь кожа да кости. Безукоризненная простота в обращении придавала ему вид почти аристократический. Он настаивал, чтобы его называли просто г — н Тома, не потому, что презирал свое дворянство, но вследствие крайней бедности, не позволявшей ему вести подобающий его происхождению образ жизни. Я достаточно часто встречался с ним, чтобы убедиться, что внешность его не была обманчива и при всей ограниченности ума и вялости характера он обладал благородной душой Я находил в нем черты высокой нравственности. Но, имея случай наблюдать, как он исполняет свои обязанности следователя и судьи, я убедился, что самая неподкупность его и представление о долге делают Молана бесчеловечным, а подчас попросту ослепляют. Так как он отличался крайней набожностью, то идея греха и искупления вытеснила в его уме — хотя он об этом и не подозревал — идею преступления и наказания, и было совершенно очевидно, что он карал виновных с отрадным намерением очистить их от скверны. Человеческое правосудие представлялось ему бледным, но все же прекрасным отражением правосудия божественного. В детстве ему внушили, что страдание — благо, что оно само по себе драгоценно и добродетельно, что оно является искуплением. Он твердо верил в это и полагал, что страдание должно быть уделом всех, кто сошел с прямого пути. Он любил карать. Таково было следствие его доброты. Привыкнув благодарить бога, ниспославшего ему зубную боль и колики в печени в наказание за грехи праотца Адама и ради вечного спасения, он жаловал бродяг и проходимцев тюрьмой и штрафами, как благодеянием и помощью. Философию права он извлекал из катехизиса и был неумолим в силу прямолинейности и ограниченности своего ума. Нельзя сказать, чтобы он был жесток. Но, не будучи чувственным, он не был и чувствительным. Страдания людей он представлял себе чисто догматически и морально, а не физически и ощутимо. У него было почти мистическое пристрастие к системе одиночного заключения, и не без некоторой сердечной радости он, торжествуя, показал мне великолепную тюрьму, которую только что выстрой,\и в его округе: нечто белоснежное, чистое, немое, устрашающее: круг из камер, а в центре — страж в будке. Точно лаборатория, устроенная умалишенными для того, чтобы создавать умалишенных. Только мрачные безумцы могли придумать эту систему одиночного заключения, исправляющую преступника при помощи режима, который превращает человека в кретина или бешеного зверя. Г — н Тома был об этом другого мнения. Он с молчаливым восхищением созерцал эти страшные камеры. Он втайне считал, что заключенный никогда не бывает один, так как бог всегда с ним. И его спокойный, довольный взгляд говорил: «Я предоставил нескольким людям возможность побыть наедине с их создателем и верховным судией. Их судьбе можно только позавидовать».
Этому судейскому чиновнику поручили несколько дел, в том числе и дело одного учителя. Светская и духовная школа в те времена открыто враждовали между собой. После того как республиканцы разоблачили невежество и грубость «святых братьев», местная клерикальная газета обвинила одного учителя светской школы в том, что он посадил ребенка на раскаленную плиту. Обвинение нашло поддержку среди сельской аристократии. Об этом событии рассказывали такие возмутительные подробности, что общественное мнение воззвало к правосудию. Г — н Тома, будучи порядочным человеком, никогда не стал бы повиноваться своим страстям, если бы понимал, что он обуреваем страстями. Но их голос он принимал за веление своего долга, ибо они были внушены ему благочестием. Он счел своей обязанностью прислушаться к жалобам на безбожную школу и не заметил, что внял этим жалобам с чрезмерной поспешностью. Я должен признать, что он расследовал это дело тщательно, кропотливо, не жалея трудов. Он повел следствие способами, принятыми в правосудии, и достиг поразительных результатов. Тридцать школьников, ревностно допрошенных им, отвечали сначала плохо, затем лучше, а под конец очень хорошо. После месяца допросов они отвечали уже так хорошо, что все говорили одно и то же. Все тридцать свидетельств совпадали буквально слово в слово, и дети, которые раньше говорили, что не видели ничего, теперь в один голос, употребляя одни и те же выражения, заявляли, что их маленького товарища посадили голым задом на раскаленную плиту. Г — н Тома поздравлял себя с блестящим успехом, но тут учитель неопровержимо доказал, что в школе никогда не было плиты. Тогда у г — на Тома возникли некоторые подозрения, что дети говорили неправду. Но он искренне не заметил, что, сам того не желая, продиктовал и заставил школьников заучить наизусть
Все это закончилось приказом прекратить дело. Судья отпустил учителя домой, сперва сурово отчитав его и предупредив, что в дальнейшем он должен обуздывать свои жестокие инстинкты. Ученики «святых братьев» устроили кошачий концерт под окнами школы. Когда учитель выходил из дома, ему кричали: «Ого! Поджариватель задов!» — и бросали в него камнями. Инспектор народного просвещения, познакомившись с этим делом, доложил, по принадлежности, что означенный учитель не пользуется авторитетом у своих учеников и, следовательно, нужно его немедленно перевести в другое место. Учителя послали в деревню, где говорят на местном наречии, совершенно ему непонятном. Там его тоже называют поджаривателем задов. Это единственное французское выражение, которое знают в той деревне.
Посещая г — на Тома, я понял, как получается, что разные свидетельские показания, собранные судебным следователем, звучат все на один лад. Однажды он принял меня в своем кабинете в то время, когда вместе с секретарем снимал допрос со свидетеля. Я хотел было уйти, но он попросил меня остаться, так как мое присутствие ничем не могло помешать добросовестному отправлению правосудия.
Я сел в уголок и стал слушать вопросы и ответы.
— Дюваль, вы видели обвиняемого в шесть часов вечера?
— То есть, господин судья, жена смотрела в окно, и она мне сказала: «Вот идет Соккардо!»
— Следовательно, его присутствие под вашими окнами показалось ей необычным, поскольку она решила вас специально об этом предупредить. А поведение обвиняемого вы не нашли подозрительным?
— Сейчас скажу, господин судья. Жена сказала мне: «Вот идет Соккардо!» Тогда я тоже посмотрел и сказал: «Верно! Это Соккардо!»
— Так! Секретарь, запишите: «В шесть часов пополудни супруги Дюваль заметили обвиняемого, который бродил вокруг их дома с подозрительным видом».
Г — н Тома задал еще несколько вопросов свидетелю, который по роду своих занятий был поденщиком, выслушал ответы и продиктовал их секретарю, переведя все на особый — судейский язык. Затем свидетелю прочли запись его показаний, он их подписал, поклонился и вышел.
— Почему, — спросил я тогда, — вы не записываете показаний в том виде, в каком их услышали, а переводите их на язык, не свойственный свидетелю?
Г — н Гома удивленно посмотрел на меня и невозмутимо ответил:
— Не понимаю, что вы хотите сказать. Я собираю показания по возможности добросовестно. Так поступают все следователи. В летописи судопроизводства нет ни одного случая показаний, искаженных или урезанных судьей. Если же, согласно укоренившемуся обычаю моих коллег, я несколько изменяю выражения, употребляемые свидетелями, это происходит потому, что свидетели, подобные Дювалю, которого вы сейчас слышали, плохо изъясняются, и было бы противно достоинству правосудия заносить в протокол безграмотные, низкие и часто грубые обороты, когда в этом нет никакой необходимости. Но мне кажется, сударь, вы совершенно не представляете себе условий, в которых происходит судебное следствие. Нельзя упускать из виду цель, которую ставит себе следователь, собирая и группируя свидетельства. Нужно не только усвоить суть дела, но я разъяснить ее суду. Недостаточно осветить разбираемые обстоятельства в собственном сознании, надо осветить их в сознании судей. Следовательно, весьма важно сделать очевидными улики, которые подчас скрыты как в двусмысленных и многословных высказываниях свидетеля, так и в запутанных ответах обвиняемого. Если бы их записывали без определенного порядка и последовательности, самые убедительные показания выглядели бы необоснованно и большинство виновных ускользало бы от кары.
— Но разве, — спросил я, — этот способ, который заключается в уточнении неясной мысли свидетелей, не таит в себе опасности?
— Он был бы опасным, если бы судьи не были так щепетильны. Но я не — знал еще ни одного судьи, который не обладал бы высоким сознанием своего долга. А между тем, я заседал бок о бок и с протестантами, и с деистами, и с евреями. Но все они были судьями.
— Во всяком случае, господин Тома, ваша система страдает тем недостатком, что свидетель, когда вы читаете его показания, попросту не может их понять, так как вы вводите такие обороты, которыми он не пользуется и смысл которых от него ускользает. Что значит для этого поденщика ваше выражение «с подозрительным видом»?
Он живо возразил мне:
— Я думал об этом и принял против подобной опасности строжайшие меры. Приведу вам хотя бы такой пример. Недавно один свидетель с довольно ограниченным умом и неизвестными мне нравственными устоями очень, по моему мнению, невнимательно слушал секретаря, читавшего его собственные показания. Я велел прочесть их вторично, предложив ему на этот раз прослушать все с особым вниманием. Я заметил, что он опять был столь же рассеян. Тогда я прибегнул к уловке, которая должна была пробудить в нем сознание его долга и ответственности. Я продиктовал писцу фразу, которая противоречила всему предшествующему, и предложил свидетелю подписать протокол. В ту минуту, когда он поднес перо к бумаге, я удержал его руку. «Несчастный! — воскликнул я. — Вы собираетесь подписать показание, противоречащее тому, которое вы только что сделали, а следовательно, совершить преступление».