Государь всея Руси
Шрифт:
— Истинно, государь! — воинственно перекрестился Левкий. — «Нечестивые обнажают меч и натягивают лук свой, дабы пронзить идущих прямым путём». Восстать на них и попрать — то праведно и священно, государь!
— Да, праведно и священно! — вскинув грозную руку, повторил Иван вслед за Йевкием, но только потому, что и сам вёл к этому. — И гнев мой уже грядёт на вас! И я не престану в нём! Воротынский, блядивый общник ваш... Он так и закончит свои дни на Белоозере. Курлятев, злобесный приспешник поповский... Лукавым обычаем подался он в монастырь, чая монашеским клобуком спасти свою голову... Что ж, Господь уже принял его обет, и я не посягну на его монашество. Я сохраню ему и голову и клобук, токмо будет то монашество не таким, как он себе
Васька, оставив Мстиславского, пошёл отворил дверь, зазвал Хворостининых в опочивальню. Братья, переступив порог, склонились в долгом подобострастном поклоне.
Иван сел на скамью, подозвал их к себе.
— Вижу вашу службу: усердна она и достойна, — похвалил он братьев. Те вновь поклонились ему. — Но приспела нужда сослужить мне иную службу... Готовы ли?
— Повели, государь, — за себя и за брата ответил Дмитрий.
— А что, коли повелю?.. — Иван испытывающе посмотрел на братьев, но недомолвка его ничуть не смутила их.
— Всё исполним, что повелишь, государь.
— Гораздо. Слушайте меня... Поезжайте на Волок, к Всемилостивому Спасу, что близко Кубенского озера, и возьмите оттуда боярина нашего бывшего — князя Димитрия Курлятева. Возьмите и отвезите куда подальше — на полуночь [197] , в пустынь. И женишке его с чадцами место сыщите, дабы и их не отлучать от ангельского жития, коего так возжаждал их боголюбивый отец. Отвезите и забудьте — слышите, забудьте! — куда отвезли, и чтоб я у вас и под пыткой не дознался о том.
197
Полуночь — здесь: север, северный край.
— Государь, не бери такового греха на душу, — тихо, почти шёпотом промолвил Челяднин, словно боялся, что, отговаривая Ивана, невольно выдаст его кому-то — тому, кто не простит ему этого греха и непременно покарает за него. — Курлятев, буде, и винен пред тобой, но дети его — они невинны!
— Ступайте! — выпроводил Иван Хворостининых и, как только затворились за ними двери, бешено напустился на Челяднина: — Дети невинны?! Пощадить их?! А моих детей вы щадили? Он, Курлятев, сына моего, младенца Димитрия [198] , вельми щадил, отказавшись ему присягать? А меня самого, коли я осьми лет сиротою остался?.. Меня самого вы щадили? Не-ет! — вновь взметнулся он со скамьи и, растерявшись от невозможности броситься сразу на всех, яростно потряс руками. — Нет, не будет пощады! Никому! Ни детям вашим, ни внукам!
198
Дмитрий — царевич, первый сын Ивана Грозного, умерший во младенчестве.
Вот когда наконец он дал волю тому, что нынче так упорно скрывал и залавливал в себе, стараясь не всколыхнуть, не стронуть, не зацепить своим злом обступившую его вражду — великую и малую, явную и тайную, с которой ещё не знал, как совладать, и потому не мог подняться против неё в открытую, не мог бросить ей вызов, боясь, что у него окажется мало приверженцев и защитников. Степенность, спокойствие, благодушие, а более всего простота и смиренность — вот что было пока его самой надёжной защитой.
Ещё как поехал он из Кремля, как собрался ещё только поехать на прохладу свою в Черкизово, так и напустил на себя это необычное спокойствие и благодушие, такое откровенно нарочитое,
Нет, он не стремился выдать зло за добро, неправедность за благочестие: так убого и неискусно он не притворялся! Нарочитость его была только в том, что как раз сегодня, вопреки всему, он был степенен и благодушен, — сегодня, когда, казалось, всё в нём должно было обратиться в злобу и гнев. Даже на пиру, во хмелю, удержал он себя, хотя от этого удержу у него самого душа изошлась перекипевшей кровью, и у других только тогда отлегло от души, когда проводили они его, уходящего почивать, последним усердным поклоном. И всё-таки прорвало его. Должно быть, недостало больше сил справляться с мало подвластными ему сегодня частями своей двуликости — слишком круто заломил он в себе одну из этих частей и слишком надсадно стало его душе, не привыкшей к таким насилиям, — а может, отпала надобность в притворстве: понял, что большего уже не добиться никакими притворствами.
— ...И панихид не будет по вас! Ни могил, ни крестов! Сдохнете, как собаки, — без покаяния! Как сдох Данила Адашев, как Репнин, благочестивый шут во боярстве. Что ты учинил с ним, Малюта?
— Я удавил его, государь.
— Опомнись, государь, опомнись! — возвысил молящий и протестующий голос Челяднин, — Ты говоришь так, чтоб застращать нас! О Даниле — не ведаю, но Репнина... Пусть иные возводят сей грех на тебя, а сам не черни своей души. Репнина ты не мог, государь... Не мог!
— Повтори для него, Малюта, что ты учинил с Репниным?
— Удавил.
— Господи... — Челяднин судорожно поднёс руку ко лбу, намеряясь, должно быть, перекреститься, но то ли сил у него не хватило, то ли понял он, что никаким крестом уже не оградить и не спасти того, что так жестоко разрушил в его душе Иван, и он лишь прикрыл ладонью глаза — как-то так, словно вдруг устыдился своей зрячести, — Дозволь мне уйти, государь, — совсем уже обессиленно попросил он.
— Ничего я тебе не дозволю, старая лиса! Сии Курбского вселичь боронят, метут за ним следы, и ты туда же со своим хвостом!
— Курбский, истинно, ни при чём, государь, — собрался-таки с духом и Мстиславский, видя, как всё исступлённей становится в своей ярости Иван, и понимая, что исступлённость эту рождает в нём уже не ненависть к ним, не злоба, не страх даже, которого он до конца не может скрыть, а бессилие — самое безуправное, жестокое и безрассудное состояние, которое может толкнуть на что угодно. — Бельский сказал тебе правду. И я скажу тебе правду...
Свирепая острота Ивановых глаз исподлобья на миг пресекла Мстиславского. Как приставленный к горлу нож был этот взгляд, но Мстиславский выдержал его.