Государева почта. Заутреня в Рапалло
Шрифт:
— Наверно, подумали: «Оскудели русские закрома, коль хлебушек так потяжелел?» — взял он на ладонь брусок чернятки. — Наверняка подумали: хлеб небось у Колчака?
Сергей смолчал. Да и что можно было сказать этому человеку, с виду интеллигенту, склоняющему Цветова к разговору, в котором Сергей в его нынешнем несвободном положении был так зависим?
— Так и подумали: у Колчака хлеб? — повторил свой вопрос Крайнов. — Хлеб, а поэтому и силы… Не так ли?
Как бы не сорваться и не наговорить лишнего, сказал себе Цветов. Главное — сохранить способность себя контролировать. Сообщить речи и темп, и температуру — тоже
— Я сказал: хлеб, а поэтому и силы!.. — как ни категорична была эта фраза, она не оторвала Крайнова от картошки, он продолжал есть.
— Значит, силы? — Цветов оплел пальцами стакан с чаем и только сейчас ощутил, как замерз. — Можно сказать и так… — он поднял стакан с чаем, но не пригубил — он не умел пить чай глотками, дожидался, когда чай поостынет, и выпивал залпом, как пьют водку. — Сравните свои силы и те, которые вы себе противопоставили… Сравнили?
Цветов вдруг понял, что в последнее слово, не желая того, он обронил капельку иронии, сделав это слово для собеседника обидным. Сергею вдруг стало жаль человека, сидящего напротив: почему он говорит с ним так, как будто бы за ним не было России, почему?
— Тут надо всего лишь хорошо подсчитать… — Сергей взял стакан и, к удивлению своему, обнаружил, что чай остыл. — Хорошо подсчитать, — он не мог не подумать: вот и сейчас хранителями истины у него, как обычно, были цифры. — Считайте, считайте, — повторил он и поднялся.
— Простите, но тут цифры ничего не объяснят, ровным счетом ничего, — сказал Крайнов и перестал есть.
— Почему? — изумился Сергей. — Нет, в самом деле, почему?
— Все заключено в душах людей, а это, согласитесь, больше цифр… — сказал Крайнов. — Все в душах…
Было такое чувство, что они не все сказали друг другу, что хотели сказать, но последняя крайновская фраза не шла из головы: «Все заключено в душах…»
Они так бы и разошлись по своим купе, пожелав друг другу спокойной ночи, если бы в конце коридора не послышался шум и ватага людей, говорящих на языке, в который и полиглоту Цветову проникнуть было трудно, не возникла перед ними. Неизвестно, как бы они нашли общий язык, если бы один из подошедших не бросил по–русски:
— Да здравствуют новая Венгрия и новая Россия! Теперь Цветову все было ясно: то были подзагу–лявшие венгры, обосновавшиеся, как помнил Сергей, в дальнем купе. Похоже, что в Венгрии назревают события грозные, может оказаться, что Париж семьдесят первого и Петроград семнадцатого одновременно?
— Вот услышали русскую речь и решили выйти, — объяснил паренек с червонными баками. — Русские и венгры — это хорошо!..
— Хорошо, хорошо!.. — раздался бас гудящий, и толстая ладонь легла Цветову на грудь. — Ура! — повторил человек с ярко–черной шкиперской бородой, толстая ладонь принадлежала ему.
— Мы купцы, едем в Москву… — возгласил парень с червонными баками.
— Купцы, купцы!.. — поддержал его чернобородый.
— Это как же понять: купцы? — спросил Цветов строго и оглянулся на Крайнова. Только сейчас Цветов проник в происходящее. Надо же было, чтобы в эти дни, да, именно в эти мартовские дни девятнадцатого года в центре Европы, между Дунаем и Тиссой, на исконных венгерских землях возникло или грозило возникнуть событие, прообразом которого были революционные Париж и Петроград.
— Россия и Венгрия — это уже полмира! — сказал червонный.
— Хорошо, хорошо! — поддержал чернобородый — единственное «хорошо», которым обладал венгр, у него славно работало и приходило на помощь в самых неожиданных случаях.
Принесли вино.
— Ура! — возгласили они с откровенной мощью своих голосов, однако не отводя глаз от купе, в которых сейчас пыталась досмотреть свой самый сладкий сон сановная делегация…
8
В тот самый час, когда поезд с американцами пересекал пригороды Гельсингфорса, направляясь к русской границе, Чичерин шагал хлопотливой Тверской к Страстному монастырю, намереваясь переулками выйти к Спиридоньевке.
Минул почти год с тех пор, как Наркоминдел перебрался из тарасовекого особняка у Спиридония в непарадный подъезд «Метрополя», выходящий к Китайгородской стене, а Чичерин нет–нет да и появлялся в особняке. Причина тому — большая наркоминдель–ская библиотека, основу которой составляло собрание ценных книг, некогда принадлежавших Российскому иностранному ведомству и привезенных частично в Москву.
Чичерину был симпатичен тарасовский особняк — в ряду знаменитых московских домов, с которыми ознакомился будущий нарком, выбирая резиденцию для иностранного ведомства революции, тарасовские хоромы покорили его своими формами. Архитектор Жолтовский, построивший особняк, воспользовался линиями итальянского дворцового здания, но привнес в особняк и много своего, подсказанного российским модерном начала века, эти новшества пришлись Георгию Васильевичу по душе. Будь особняк расположен поближе к Кремлю, Георгий Васильевич никогда не отдал бы предпочтения «Метрополю». Но особняк находился далеко за Никитскими воротами, едва ли не у самой Садово — Кудринской, что при ежечасном контакте с Совнаркомом, обитавшим в Кремле, создавало немалые неудобства. Поэтому сочли целесообразным перебазировать Наркоминдел ближе к Кремлю, временно оставив библиотеку у Спиридония.
Строго говоря, чичеринские ноты, которые писались подчас в тиши наркоминдельской библиотеки, были для дипломатии не очень–то традиционны. Быть может, это характерно для документа революции: они были рассчитаны, эти ноты, не столько на правительство, сколько на страну. Всем казалось, что в силу немыслимых в обычных обстоятельствах метаморфоз нота вырвется из железных комнат Наркомата иностранных дел и пойдет гулять по стране, возбуждая умы. Но немалое достоинство ноты: ее автор — Чичерин! Поэтому в ноте вдруг возникал образ события исторического и строгая дипломатическая проза перебивалась стихами — ну, решительно нет возможности написать ноту тому же Пилсудскому, не процитировав Мицкевича и Словацкого!..
Чичерин занимает столик, стоящий в простенке, склоняется над книгами, которые приготовил по его телефонному звонку Константин Иванович Ржевский — его, как некую реликвию Российского иностранного ведомства, Наркоминдел перебазировал в Москву вместе с ценными книгами. У Ржевского ярко–сизые седины, волосы лежат прямыми прядями и слегка ниспадают на лоб. Жест, когда Ржевский отводит волосы ото лба, очень хорош, в нем, в этом жесте, весь Ржевский: и вызов, и норов, и независимость, и чуть–чуть кокетство.