Государи Московские: Младший сын. Великий стол
Шрифт:
– Простой, простой! – с восторгом сказывали ребята. – А важный какой! Ух!
К ним в избу боярин заглянул тоже. Пролез в дверь медведем. Шуба, каких близко Федя еще не видал, волочилась по полу, прорезные рукава тяжело свисали сзади. Мать засуетилась сперва, потом опомнилась, чинно поклонилась, сложив на груди руки, извинилась, что в затрапезе. От угощения боярин отказался.
– Не обидьте, Гаврило Олексич! – говорила мать, поднося чары с береженным для редких гостей медом.
Боярин улыбнулся, снял шапку, пригубил.
– Не забыла? Оксинья? Нет, Вера?! Ну, за хозяйку, Веру, за веру нашу православную, за чад твоих!
– Ну-ко, молодцы, подойди близь!
Щурясь, он осмотрел Грикшу с Федей с ног до головы,
– Грамотны?
Мать замялась несколько, дядя Прохор, вошедший следом, подсказал:
– Учатся!
Боярин глянул на дядю Прохора скользом, на мать – внимательно, сказал:
– Грамота – тот же хлеб. Ты их учи, мать. Вырастут, спасибо скажут.
Уже на улице, в седлах, когда выехали со двора, Окинфий решился молвить:
– Добрые ребята!
– Добры! – задумчиво возразил отец. – Не запускает. А учить бросила. В мужики готовит. Малы еще! Старшему, сказывали, двенадцатый год всего. Наделок им сократить надоть, хоть и жаль. Все одно без отца всей пашни им ноне никак не обиходить… Разве мир поможет!
Снова перед ними открылось озеро, на котором уже появились разводья и полыньи. Ехали шагом.
– Ты думаешь, батька твой князю изменить затеял? – негромко сказал Гаврило, не поворачивая головы. Окинфий вздрогнул, едва не выронив повода.
– Мы вон с Олфером Жеребцом были вместях! А теперича он у Андрея, под меня копает, а я здесь! И князья наши не ладят! Коли и умрет Ярослав и Василий Костромской отречется даже, и то: кто из них получит великое княжение?
Гаврило Олексич помолчал и добавил, вздохнув:
– Сумеем мы с тобою посадить Митрия Лексаныча на владимирский стол, самим тоже быть наверху. Только одно дело, как мы решим, а другое – как татары захотят!
Он подобрал поводья, и конь пошел резвее. Уже переходя на рысь, Гаврило бросил сыну через плечо:
– А земля, она держит! Сидишь тут, словно кобель на цепи…
Глава 12
Андрею, младшему брату Дмитрия Переяславского, когда умер отец, шел четырнадцатый. На пятнадцатом году, после смерти дяди Андрея, он получил Городец, сделавшийся его стольным городом, и в придачу Нижний Новгород, отобранные дядей Ярославом у суздальских князей: вдовы и малолетних сыновей покойного Андрея.
Опеку сына Александр Невский, уезжая в Орду, поручил Олферу Жеребцу, одному из своих старших бояр, перебравшихся на Низ вслед за великим князем. В год смерти Невского Олферу немного перевалило за тридцать. Он был высок, широк в плечах, крупноскул и черен, с мощными ладонями длинных бугристых рук. И видом и статью Олфер как нельзя лучше оправдывал свое родовое прозвище. Он ржал, как конь, был грозен в бою и, случалось, ударом кулака валил рослых мужиков в новгородских уличных сшибках. Олфер и сына своего Ивана (младенец был веской, как говорили бабы, и при рождении чуть не стоил жизни матери) нарек Жеребцом, когда малыш однажды в руках у отца потужился и громко «треснул», аж на всю горницу.
– Ну, – расхохотался Олфер, – весь в меня! Тоже добер конь растет, жеребец!
И так и пошло: сына в отца стали звать Жеребцом и в глаза и позаочью.
В Городец они приехали вместе с Андреем. Дмитрий неволею отпустил Олфера, который не ладил с Гаврилой Олексичем, и свары их, при живом Александре сдерживаемые властной великокняжеской дланью, грозили уже возмутить весь Переяславль. Олфер увозил жену с малолетним сынишкой, увозил порты, рухлядь, брони и оружие, гнал коней и коров, уводил холопов и дружину. Ему было легко. Он еще не сел на землю так плотно, как другие, все жил по старине, кормясь от князя, доходами с волостей, что держал как кормленик, собирая оброки и дани. Дом, покинутый в Новгороде, мало заботил его, а переяславские свои хоромы он и вовсе бросил без сожаления. Понимал, что Гаврилу Олексича ему не осилить. При последнем свидании с ним, отводя глаза, пообещал:
– Может, и сквитаемся когда, Олексич!
– Может, и сквитаемся, Олфер! – ответил Гаврило, и только и было меж ними всех сказанных слов.
В думе Дмитрия, когда Жеребец покинул Переяславль, вздохнули свободней.
Пятнадцатилетний городецкий князь был влюблен в своего боярина. Рослый, как все Ярославичи, угловатый и нервно-порывистый, с широко расставленными глазами и ярко вспыхивающим румянцем на худых, одетых первым пухом щеках, Андрей в Жеребце видел образец мужа и воина, первый после покойного отца. Когда Олфер поворачивал к нему красное, одетое черной бородой лицо и, щурясь, сверкал белками глаз или, снисходительно хваля за лихую езду, показывал в улыбке крупные белые зубы, Андрей был вне себя от счастья. Сам не замечая, юный князь старался с тою же ленивой небрежностью сидеть в седле, так же полунасмешливо говорить с дружинниками (у него, впрочем, получалось не так – резче и грубей), так же, спросив о чем ни то встречного мужика, глядеть через голову смерда и отъезжать, едва кивнув и не взглянув в лицо. Он и улыбаться старался широко и презрительно-насмешливо, как Жеребец, и узить глаза в гневе, подобно Олферу, чего у Андрея, впрочем, тоже не получалось.
И по роду, и по месту у покойного Александра, и по дружбе с юным Андреем Жеребец сразу занял среди городецких бояр первое место. Тем паче что Андрей поручил ему должность тысяцкого. Схлестнуться Жеребцу пришлось только с Давыдом Явидовичем, который по богатству, и по чести, и по роду превосходил Жеребца, да, сверх того, был посажен в Городец вдовою Невского, «отдан» Андрею, с чем, при живой Александре, приходилось считаться волей-неволею.
Давыд Явидович был старше Жеребца лет на семь. Когда Андрей сел на княжение, ему уже подходило к сорока. Он был умен и осторожен, но далеко не робок. Умел, ежели надо, показать себя и на коне, в соколиной охоте, и перед дружиною, в броне и шишаке. Но всего внушительней и казался и был он в княжеской думе, в дорогих, веницейского бархата, портах, в соболином опашне, с золотою цепью и сверкающими перстнями на пальцах, свободно и прямо восседая и недвижно сложив руки на навершии трости, резным рыбьим зубом изукрашенной; он казался и ростом больше, и слово его, весомо и вовремя изреченное, почасту одолевало Жеребцово, приводя последнего в бешенство, от коего Жеребец совсем терял власть над собой.
В Городец Давыд Явидович перебрался почти одновременно с Жеребцом. Тогда еще был жив старый Явид (он умер года четыре спустя во Владимире), служивший Невскому, а потом его вдове, и Александра, чувствуя себя виноватой, что почти бросила среднего сына (она, и верно, лишь изредка наведывалась в Городец), упросила старого боярина приглядеть за «Андрейкой»:
– Нетерпеливый он, нравный! Олферка-то, чать, и не удоволит ему! Ты уж послужил бы Андрюше, Явидушко!
Явид кряхтел, кланялся, жаловался на болезнь, на годы. В Городец послал сына, Давыда, сам обещал почасту навещать молодого князя.
Села у них были под Владимиром и на Волге, невдали от Нижнего. Александра еще придала Давыду большую волость под самым Городцом, выкупив ее у вдовы Андрея Ярославича. Давыд устраивался прочно. Сам прикупал земли, строился, снаряжал лодьи с товаром. Двор поставил на крутояре над Волгой, с высокою повалушей, со многими горницами, что топились по-белому, с обширными сенями на столбах, для пиров и званых приемов, с тесаными потолками в покоях и галереей, что опоясывала дом по верхнему покою и словно висела в воздухе. Из окошек, забранных слюдою, а кое-где привозным стеклом, далеко виднелись заволжские дали. И бегучая масса воды, то темно-синяя, то серая, то кованная серебром, далеко уходила в зеленые просторы, лелея на себе лодьи и насады, купеческие крутобокие учаны и паузки с товаром, сплоченный лес и рыбацкие, черные, под холстинными парусами челны.