Государство
Шрифт:
— Это следует хорошо знать.
— А когда под сомнение берутся удовольствия и даже сам образ жизни каждого из трех видов людей — не с точки зрения того, чье существование прекраснее или постыднее, лучше или хуже, а просто спор идет о том, что приятнее и в чем меньше страданий, — как нам узнать, кто из них всего более прав?
— На это я затрудняюсь ответить.
— А ты взгляни вот как: на чем должно основываться суждение, чтобы оно было верным? Разве не на опыте, на разуме и на доказательстве? Или есть лучшее мерило, чем это?
— Нет, конечно.
— Так
— Философ намного превосходит корыстолюбца; ведь ему неизбежно пришлось отведать того и другого с самого детства, тогда как корыстолюбцу, даже если он по своим природным задаткам способен постигнуть сущее, нет необходимости отведать этого удовольствия и убедиться на опыте, как оно сладостно; более того, пусть бы он и стремился к этому, для него это нелегко.
— Стало быть, философ намного превосходит корыстолюбца опытностью в том и другом удовольствии.
— Конечно, намного.
— А как насчет честолюбца? Более ли неопытен философ в удовольствии, получаемом от почета, чем тот — в удовольствии от разумения?
— Но ведь почетом пользуется каждый, если достиг своей цели. Многие почитают богатого человека, мужественного или мудрого, так что в удовольствии от почета все имеют опыт и знают, что это такое. А какое удовольствие доставляет созерцание бытия, этого никому, кроме философа, вкусить не дано.
— Значит, из тех трех его суждение благодаря его опытности будет наилучшим.
— Несомненно.
— И лишь один он будет обладать опытностью в сочетании с разумом.
— Конечно.
— Но и то орудие, посредством которого можно судить, принадлежит не корыстолюбцу и не честолюбцу, а философу.
— Какое орудие?
— Мы сказали, что судить надо при помощи доказательств, не так ли?
— Да.
— Доказательства — это и есть преимущественно орудие философа.
— Безусловно.
— Если то, что подлежит суду, судить на основании богатства или корысти, тогда похвала либо порицание со стороны корыстолюбца непременно были бы самыми верными суждениями.
— Наверняка.
— А если судить на основании почета, победы, мужества, тогда, не правда ли, верными были бы суждения честолюбца, склонного к соперничеству?
— Это ясно.
— А если судить с помощью опыта и доказательства?
— То, что одобряет человек, любящий мудрость и доказательство, непременно должно быть самым верным.
— Итак, поскольку имеются три вида удовольствии, значит, то из них, что соответствует познающей части души, будет наиболее полным, и, в ком из нас эта часть преобладает, у того и жизнь будет всего приятнее.
— Как же ей и не быть? Недаром так расценивает свою жизнь человек разумный — главный судья в этом деле.
— А какой жизни и каким удовольствиям отведет наш судья второе место?
— Ясно, что удовольствиям человека воинственного и честолюбивого — они ближе к первым, чем удовольствия приобретателя.
—
— Конечно.
— Итак, вот прошли подряд как бы два состязания и дважды вышел победителем человек справедливый, а несправедливый проиграл. Теперь пойдет третье состязание [294] , олимпийское, в честь Олимпийского Зевса: заметь, что у всех, кроме человека разумного, удовольствия не вполне подлинны, скорее они напоминают теневой набросок; так, помнится, я слышал от кого-то из знатоков, — а ведь это означало бы уже полнейшее поражение.
294
Сократ показал, во-первых, рабское состояние города, не павшего под власть тирана, и жалкую жизнь самого тирана, запуганного своей же властью (577с — 580с); во-вторых, что философ обладает тем высоким удовольствием, которое соответствует разумной части души (580d — 583а); наконец, в-третьих, он собирается доказать, что удовольствие других людей — только тень истинного, чистого удовольствия, доступного философу.
Метафора здесь взята от пиршественных возлияний; ср. выше, прим. 59 к диалогу "Филеб".
— Еще бы! Но что ты имеешь в виду?
[Удовольствие и страдание. Отличие подлинного удовольствия от простого прекращения страданий]
— Я это найду, если ты мне поможешь своими ответами.
— Задавай же вопросы.
— Скажи-ка, не говорим ли мы, что страдание противоположно удовольствию?
— Конечно.
— А бывает ли что-нибудь ни радостным, ни печальным?
— Бывает.
— Посредине между этими двумя состояниями будет какое-то спокойствие души в отношении того и другого? Или ты это называешь иначе?
— Нет, так.
— Ты помнишь слова больных — что они говорят, когда хворают?
— А именно?
— Они говорят: нет ничего приятнее, чем быть здоровым. Но до болезни они не замечали, насколько это приятно.
— Да, помню.
— И если человек страдает от какой-либо боли, ты слышал, как говорят, что приятнее всего, когда боль прекращается?
— Слышал.
— И во многих подобных же случаях ты замечаешь, я думаю, что люди, когда у них горе, мечтают не о радостях, как о высшем удовольствии, а о том, чтобы не было горя и наступил бы покой.
— Покой становится тогда, пожалуй, желанным и приятным.
— А когда человек лишается какой-нибудь радости, покой после удовольствия будет печален.
— Пожалуй.
— Стало быть, то, что, как мы сейчас сказали, занимает середину между двумя крайностями, то есть покой, бывает и тем и другим, и страданием и удовольствием.
— По-видимому.
— А разве возможно, не будучи ни тем ни другим, оказаться и тем и другим?
— По-моему, нет.
— И удовольствие, возникающее в душе, и страдание — оба они суть какое-то движение. Или нет?