Грабитель из Шейди-Хилла
Шрифт:
Мне довелось испытывать идиотские приступы меланхолии по всяким поводам - меня тянуло, как на родину, в страны, где я никогда не бывал, я мечтал стать тем, чем не мог бы стать, но все это были пустяки по сравнению с охватившим меня страхом смерти. Я швырнул сигарету в унитаз и распрямился, но боль в груди усилилась, и я решил, что уже начинаю разлагаться. Я знал, что есть друзья, которые помянут меня добрым словом, и Кристина и дети, конечно же, будут вспоминать обо мне долго и с любовью. Но тут я опять подумал о деньгах, и об Уорбертонах, и об угрозе, нависшей над моими необеспеченными чеками, и склонился к мысли, что деньги все же важнее, чем любовь. Мне несколько раз доводилось желать женщину - желать до потери сознания, - но сейчас мне казалось, что ни одну женщину я не желал так, как в ту ночь желал денег. Я открыл стенной шкаф в нашей спальне, надел старые синие спортивные туфли, брюки и темный свитер. Потом спустился вниз и вышел из дому. Луна зашла, звезд было немного, но воздух над деревьями и изгородями был пронизан туманным светом. Я пробрался в сад Тренхолмов, а оттуда, не оставляя следов на газоне, - к дому Уорбертонов. Постоял,
Звякнул жетон на собачьем ошейнике, и ко мне подбежал трусцой старый спаниель, любимец Шейлы. Я потрепал его за ухом, после чего он вернулся на свой коврик, тявкнул и заснул. Расположение комнат я знал не хуже, чем в собственном доме. Лестница была устлана ковром, но для начала я попробовал ногой ступеньку - не скрипнет ли. Потом стал подыматься. Во всех спальнях двери стояли настежь, из спальни Шейлы и Карла, где я, когда приходил на коктейли, не раз оставлял свой пиджак, доносилось ровное дыхание. Секунду я постоял в дверях, чтобы сориентироваться. В полумраке я разглядел постель и возле нее - брюки и пиджак, повешенные на спинку стула. Я быстро пересек комнату, достал из внутреннего кармана пиджака толстый бумажник и двинулся обратно к двери. Видимо, я сделал какое-то неловкое движение очень уж был взволнован, - и Шейла проснулась. Я услышал ее голос: "Что-то там шумит, милый". "Ветер", - промычал он, и оба снова затихли. Я благополучно выбрался в коридор - единственная опасность исходила от меня самого, со мной чуть не случился нервный припадок. Во рту пересохло, из сердца словно испарилась вся влага, ноги перестали слушаться. Я шагу не мог бы ступить, если бы не держался за стену. Вцепившись в перила, я кое-как спустился в холл и, шатаясь, вышел на воздух.
У себя дома, в темной кухне, я залпом выпил четыре стакана воды. Я полчаса, не меньше, простоял у кухонной раковины, пока догадался обследовать бумажник Карла. Я спустился в подвал и, прежде чем зажечь свет, затворил за собою дверь. В бумажнике было девятьсот с лишним долларов. Я погасил свет и вернулся в темную кухню. Боже мой, я и не представлял, каким несчастным может чувствовать себя человек и сколько есть в сознании уголков, которые можно до краев заполнить самобичеванием! Где они, форелевые реки моей юности и прочие невинные утехи? Шум падающей воды, что пахнет после ливня мокрой кожей и встрепенувшимся лесом; или, в первый день каникул, летний ветерок, с которым долетает до тебя пьянящее травяное дыхание черно-белых коров; и все ручьи, полные в то время (так мне казалось сейчас, в темной кухне) тоже канувшего в небытие сокровища форели. Я заплакал.
Шейди-Хилл, как я уже сказал, пригород и как таковой - объект насмешек для строителей, авантюристов и лирических поэтов, но, когда работаешь в городе и у тебя маленькие дети, лучшего места для житья, по-моему, не придумать. Соседи у меня, правда, богатые, но в данном случае богатство означает досуг, а свободное время они используют с толком. Они ездят по всему свету, слушают хорошую музыку и, выбирая в аэропорту книжку почитать в дороге, покупают Фукидида, а то и Фому Аквинского в бумажной обложке. Когда их призывают строить бомбоубежища, они вместо этого сажают деревья и цветы, и сады их великолепны. Если бы я наутро увидел из окна моей ванной зловонный переулок какого-нибудь большого города, я бы, возможно, не так ужаснулся своего поступка, но моральная почва ускользнула у меня из-под ног, а солнце сияло по-прежнему. Я оделся бесшумно - какому преступнику интересно услышать в такую минуту веселые голоса жены и детей?
– и поспел на ранний поезд. Мой габардиновый костюм должен был свидетельствовать о чистоплотности и Порядочности, но я был всего лишь жалким отщепенцем, чьи шаги ночью приняли за шум ветра. Я просмотрел газету. В Бронксе ограблен кассир, получивший в банке тридцать тысяч долларов для выплаты жалованья. В Уайт-Плейнсе пожилая женщина, вернувшись из гостей, обнаружила, что из квартиры исчезли ее меха и драгоценности. Со склада в Бруклине похищено на шестьдесят тысяч долларов лекарств. Мне стало легче, когда я убедился, что в моем поступке нет ничего из ряда вон выходящего. Но не намного легче и лишь очень ненадолго. А потом опять стало ясно, что я - самый обыкновенный вор и обманщик и совершил нечто до крайности предосудительное, идущее вразрез с догматами любой религии. Я Украл и, более того, тайком проник в дом своего друга, тем нарушив все неписаные законы, на которых зиждется общество. Совесть, подобная жесткому клюву хищной птицы, до того затерзала мою душу, что у меня стал дергаться левый глаз и я опять почувствовал себя на грани нервного срыва. В городе я первым делом отправился в банк. Выходя из банка, я чуть не угодил под такси. Я испугался - не потому, что мог быть убит или искалечен, а от мысли, что у меня в кармане найдут бумажник Карла Уорбертона. Улучив момент, когда никто как будто на меня не смотрел, я обтер бумажник о брюки (чтобы стереть отпечатки пальцев) и бросил его в урну.
Решив подкрепиться чашкой кофе, я вошел в ресторан и сел за столик напротив какого-то незнакомца. Использованные бумажные салфетки и стаканы с остатками воды еще не были убраны, и перед моим визави лежали чаевые, тридцать пять центов, оставленные предыдущим клиентом. Я стал читать меню, но уголком глаза заметил, как незнакомец взял эти тридцать пять центов и опустил в карман. Какой мошенник! Я встал и вышел из ресторана.
Я вошел в свою каморку, повесил пальто и шляпу, сел за стол, выпростал манжеты и со вздохом вперил взор в пространство, словно мне предстоял рабочий день, полный риска и важных решений. Света я не зажигал. Скоро отворилась дверь в контору рядом, и я услышал, как мой сосед крякнул, откашлялся, чиркнул спичкой и взялся за работу.
Перегородки в этом помещении тонкие - матовое стекло и фанера, слышимость стопроцентная. Я вытащил из кармана сигарету так же осторожно, как действовал в доме Уорбертонов, и спичку зажег, только когда под окнами загрохотал грузовик. И стал с азартом подслушивать. Мой сосед пытался продать по телефону урановые акции. Подход у него был такой: сперва он был любезен, потом ехидничал ("Что это с вами, мистер Х., неужели вам не хочется заработать?"), потом издевался ("Простите, что побеспокоил вас, мистер Х. Я-то думал, что для такого выгодного дела у вас найдется шестьдесят пять долларов"). Он обзвонил двенадцать человек - ни один не клюнул. Я сидел тихо, как мышь. Потом он стал звонить в справочную Айдлуайлда, узнавать, когда прибывают самолеты из Европы. Лондонский шел по расписанию. Рим и Париж запаздывали. Потом ответил кому-то: "Нет, он еще не пришел, у него темно". Сердце у меня заколотилось. Потом телефон зазвонил у меня, я насчитал двенадцать звонков. "Уверен, уверен, - сказал мой сосед.
– У него там звонит телефон, а он не подходит... Да с кем ему было проспать, небось бегает высунув язык, ищет работу... Пробуйте, пробуйте, мне туда ходить некогда. Попробуйте еще... семь-восемь-три-пять-семь-семь".
Когда он дал отбой, я подошел к двери, открыл и закрыл ее, погремел крючками на вешалке, просвистал какой-то мотивчик, плюхнулся на стул и набрал первый номер, какой пришел мне в голову. Телефон был моего старого приятеля Берта Хау, он узнал мой голос и с места закричал:
– Хэйки, я тебя везде ищу, а ты скрылся неведомо куда, как тать в ночи.
– Да, - сказал я.
– Как тать в ночи, - повторил Хау.
– Был и нет. Я-то хотел с тобой поговорить насчет одного дельца, думаю, тебя заинтересует. Работа временная, недели на три, не больше. Требуется кое-кого обобрать. Они птенцы желторотые, несмышленыши, деньги девать некуда. Операция легче легкого.
– Да, - сказал я.
– Так вот, давай встретимся в двенадцать тридцать у Кардена, я тебе за завтраком все и объясню, ладно?
– Ладно, - ответил я хрипло.
– Спасибо, Берт.
Я положил трубку и услышал за стеной голос соседа: "В воскресенье выбрались мы на природу, и Луизу укусил ядовитый паук. Доктор сделал ей какой-то укол. Говорит, все пройдет". Он набрал другой номер и затянул: "В воскресенье выбрались мы на природу, и Луизу укусил ядовитый паук..."
Вполне возможно, что человек, у которого жену укусил паук, решил в свободную минуту сообщить эту новость двум-трем знакомым; столь же возможно, что паук - это кодовое слово, предостережение либо согласие на какую-то незаконную махинацию. Испугало меня то, что, став вором, я словно окружил себя ворами и мошенниками. Левый глаз у меня опять задергался, и оттого, что одна часть моего сознания изнемогала под градом упреков, которыми осыпала ее другая часть, я стал в отчаянии подыскивать, на кого бы свалить мою вину. Я не раз читал в газетах, что развод ведет к преступлениям. Мои родители развелись, когда мне было лет пять. Недурно для начала, подумал я, а скоро сообразил и кое-что получше.
Отец мой после развода уехал во Францию, и я не видел его десять лет. Потом он написал матери, попросил разрешения повидаться со мной, и, чтобы подготовить меня к этому свиданию, она мне рассказала, какой он развратник и пьяница и какой жестокий. Дело было летом, мы жили в Нантакете, и я один поехал в Нью-Йорк на пароходе, а дальше поездом. С отцом мы встретились в отеле "Плаза" в самом начале вечера, но он уже успел выпить. Своим длинным чувствительным мальчишеским носом я учуял, что от него пахнет джином, заметил, что он наткнулся на столик и в разговоре повторяется. Много позже я понял, что ему, шестидесятилетнему, это свидание далось нелегко. Мы пообедали и пошли смотреть "Розы Пикардии". Как только появился хор, отец сказал мне, что я могу выбрать любую девочку, он уже обо всем договорился. Могу даже попросить одну из солисток. Если бы я решил, что он пересек Атлантический океан, чтобы оказать мне эту услугу, дело могло бы обернуться иначе, но я решил, что он предпринял это путешествие, чтобы насолить моей матери. И струхнул. Ревю шло в одном из тех старомодных театриков, что, кажется, развалились бы на куски, если б их не держали амуры. Амуры темного золота поддерживали потолок, подпирали ложи, подпирали, казалось, даже балкон на четыреста мест. Эти печальные амуры не давали мне покоя. Если б потолок обвалился мне на голову, я и то почувствовал бы облегчение. После спектакля мы вернулись в отель помыться перед встречей с девочками, и отец прилег "на минутку" на кровать и тут же захрапел. Я вытащил из его бумажника пятьдесят долларов, ночь провел на вокзале и ранним поездом укатил в Вудс-Ход. Таким образом все объяснилось, вплоть до нервного потрясения, которое я пережил в верхнем коридоре у Уорбертонов: я всего лишь заново пережил тот эпизод в "Плазе". Не я был виноват, что украл тогда деньги, а значит, не виноват и в том, что обокрал Уорбертонов. Виноват мод отец. Потом я вспомнил, что отец уже пятнадцать лет как лежит в могиле в Фонтенбло и давно обратился в прах.
Я пошел в мужскую уборную, вымыл руки, умылся и плотно прилизал водой волосы - пора было идти завтракать. Предстоящий завтрак внушал мне опасения, и, спросив себя, почему это так, я с удивлением смекнул, в чем причина: слишком часто Берт Хау поминал о кражах, авось хоть теперь перестанет!
В ту же минуту дрожь в глазу распространилась на щеку, точно слово это засело у меня в сознании, как отравленный рыболовный крючок. Мне случалось спать с чужими женами, но слово "адюльтер" никак на меня не действовало; случалось напиваться, но и слово "пьянство" те обладало какой-то особой силой. Только слово "красть" и все его синонимы и производные способны были терзать мою нервную систему, словно я бессознательно изобрел теорию, согласно которой кража стоит на первом месте среди всех грехов, упомянутых в Десяти заповедях, и знаменует моральную гибель.