Гранатник
Шрифт:
Гранатник — маленькое поместье, расположенное на правом берегу Луары, милею ниже Турского моста. В этом месте река, широкая, словно озеро, усеяна зелеными островками, а на крутых ее берегах белеют каменные деревенские дома, окруженные виноградниками и садами, где зреют на южном солнце прекраснейшие в мире фрукты. Неустанные труды нескольких поколений превратили расселины скал, отражающих солнечные лучи, в естественные теплицы, где растут в открытом грунте плоды жарких стран. Все эти разбросанные по склону домики принадлежат деревеньке Сен-Сир, в центре которой тянется к небу высокая колокольня, расположенная в одной из самых неглубоких лощин. Чуть подальше цепь холмов пересекает плодородная долина, по которой катит свои воды в Луару речка Шуазиль. Гранатник, раскинувшийся на склоне холма, как раз на полпути к воде, в сотне шагов от церкви, — одна из тех старых, насчитывающих не одну сотню лет усадеб, каких немало в живописных уголках Турени. Расселина в скале облегчила постройку сходней, которые плавно спускаются к насыпняку, как зовут в этих краях укрепляющую берега Луары дамбу, по которой проходит дорога из Нанта в Париж. Наверху сходни упираются в ворота, а за воротами начинается посыпанная гравием дорожка, которую окаймляют увитые виноградом шпалеры, служащие своего рода заслоном от обвалов. Дорожка эта, идущая вдоль подножия верхней террасы и почти не заметная за кронами деревьев нижней, круто поднимается в гору, и чем выше взбирается по ней путник, тем лучше видит струящуюся внизу реку.
Дорожка приводит ко вторым воротам, старинным, со стрельчатой аркой, — их нехитрые украшения осыпались, постройка пришла в запустение и поросла диким левкоем, плющом, мхом и постенницей. Эти бессмертные растения покрывают стены всех террас, пробиваясь сквозь трещины в кладке и расцвечивая камни яркими красками, сменяющими одна другую с той же частотой, с какой сменяют друг друга времена года.
Войдя в обшарпанные ворота, вы попадаете в садик, разбитый на отвоеванной у скалы последней террасе, чья черная ветхая балюстрада нависает над склоном; терраса эта, поросшая травой, обрамлена несколькими деревьями и усыпана розами и другими цветами. С другой стороны террасы, напротив ворот, стоит деревянная беседка, едва заметная в зарослях жасмина, жимолости, винограда и ломоноса. Посередине этого верхнего сада, на выступающем из земли фундаменте, увитом виноградными лозами, которые почти полностью скрывают дверь, ведущую в вырытый в скале просторный подвал, стоит дом. Он окружен виноградными кустами и гранатовыми деревьями, растущими в открытом грунте, —
Войдя, вы попадаете на маленькую площадку крутой лестницы, меняющей форму с каждым пролетом; дерево, из которого она сколочена, прогнило, витые перила потемнели от времени. Справа расположена просторная столовая, стены которой на старинный манер обшиты деревянными панелями, а пол выложен белой плиткой из Шато-Реньо; слева — таких же размеров гостиная, оклеенная золотистыми обоями с зеленой каймой. Потолки в обеих комнатах не оштукатурены: щели между балками из орехового дерева законопачены глиной, смешанной с саманом и очесами. На втором этаже находятся две большие спальни; стены здесь побелены известью, а сложенные из камней камины отделаны не так роскошно, как в первом этаже. Все окна и двери в доме выходят на юг. На север смотрит только дверь черного хода, ведущая в виноградник. Слева к дому примыкает деревянная пристройка, чьи балки защищены от дождя и солнца шифером, отбрасывающим на стены то прямые, то косые синие тени. В пристройке этой помещается кухня, сообщающаяся напрямую с домом, но имеющая также и отдельный выход на крыльцо, поднятое над землей на высоту нескольких ступенек; подле крыльца вырыт глубокий колодец с деревенским насосом, обросшим казацким можжевельником, водорослями и осокой. Пристройка гораздо новее дома — это означает, что некогда Гранатник был просто-напросто «виноградной корзинкой». Владельцы усадьбы приезжали из города, находящегося на другом берегу полноводной Луары, только для того, чтобы собрать урожай или отдохнуть на лоне природы. Они с утра посылали в усадьбу слугу с провизией, но ночевать не оставались — разве что во время сбора винограда. Однако когда на Турень саранчой налетели англичане [1] , хозяева, надумавшие сдать дом, были принуждены кое-что в нем перестроить. К счастью, современную пристройку почти полностью скрывают липы, растущие в овраге. Виноградник площадью около двух арпанов раскинулся над домом на склоне холма, таком крутом, что не всякий способен его одолеть. От этого холма, покрытого зелеными виноградными лозами, дом отделяет овраг шириной от силы пять футов, вечно сырой и холодный, заросший буйной растительностью, — в дождливую погоду сюда стекают удобрения, которыми подкармливают кусты винограда, что идет на пользу саду, разбитому на верхней террасе. Фермер, выращивающий виноград, живет в домике, прилепившемся к вершине холма с левой стороны; домик этот крыт соломой и так же невзрачен, как и кухня. Усадьба обнесена стеной и увитыми виноградом шпалерами; виноградник обсажен фруктовыми деревьями; одним словом, ни один дюйм этой драгоценной земли не пропадает впустую. Даже если какой-нибудь кусочек бесплодной скалы ускользнет от внимания человека, природа взрастит там фиговое дерево или полевые цветы, или несколько кустиков земляники, прячущейся за камнем.
1
...на Турень саранчой налетели англичане... — В апреле 1803 года был разорван заключенный в марте 1802 года мирный договор между Англией и Францией, в результате чего все англичане, жившие во Франции или путешествовавшие по ней, были задержаны; многие из них попросили дозволения поселиться под надзором в Турени, славящейся превосходным климатом; с этих пор Турень сделалась среди британцев весьма популярным местом.
Нигде в мире вы не найдете поместья разом столь скромного и столь просторного, столь изобильного плодами, ароматами, видами. Эта усадьба — малая Турень в самом сердце большой Турени, где щедро представлены все цветы, фрукты и красоты этого края. Тут и виноград, и фиги, и персики, и груши всех видов и сортов, и дыни, зреющие прямо под открытым небом, равно как и лакрица, испанский дрок, итальянский олеандр и азорский жасмин. У ваших ног струит свои воды Луара. Вы смотрите на ее излуки с высоты тридцати туазов; вечером вас овевает свежий ветерок, прилетающий с моря и приносящий с собой благоухание далеких цветов. Плывущее по ярко-синему небу облако, всякий миг меняющее цвет и форму, сообщает тысячу новых обличий великолепным пейзажам, которые открываются вашему взору с любого места. Глазам вашим предстает левый берег Луары — сначала плодородная равнина ниже Амбуаза, где раскинулся Тур с его предместьями, и замок Плесси, затем обсаженные прелестными виноградниками холмы, тянущиеся от Вувре до Сен-Семфорьена. До самого горизонта простираются тучные нивы Шера, парки и замки на фоне голубеющего неба. Огромная река, огибая холмы, течет на запад, по ней день и ночь снуют корабли под белыми парусами, в которые дуют ветры, почти всегда царящие на этом обширном водном пространстве. Какой-нибудь князь мог бы избрать Гранатник своей виллой, но еще охотнее здесь поселился бы поэт; в этой усадьбе нашли бы желанный приют и влюбленная пара, и семейство добропорядочного турского буржуа; Гранатник не оставляет равнодушным ни одно существо, от самых робких и холодных до самых возвышенных и страстных: всякий, кому случается побывать в этом уголке, ощущает прилив счастья, постигает прелесть тихой жизни, чуждой тщеславия и суеты. Здешний воздух и рокот волн навевают грезы; песчаные берега, где золотистые, где тусклые, кажется, наделены даром речи, их говор, то веселый, то грустный, не смолкает ни на минуту; владелец этого виноградника наслаждается покоем среди многолетних цветов и аппетитных плодов, меж тем как все вокруг него находится в движении. Англичанин платит тысячу франков за возможность провести полгода в этом скромном домишке, причем, если он желает лакомиться фруктами из сада, ему придется отдать вдвое больше, если же он любит вино, удовольствие обойдется ему еще в два раза дороже. Сколько же стоит Гранатник со своей лестницей, тропинкой среди камней, тремя террасами, виноградником площадью в два арпана, увитыми шиповником балюстрадами, старым крыльцом, насосом, растрепанными ломоносами и деревьями — выходцами из самых разных стран? Бесполезно предлагать свою цену. Гранатник не продается. Купленный однажды в 1690 году у прежнего владельца, который скрепя сердце отдал усадьбу за сорок тысяч франков, как араб бросает посреди пустыни любимого коня, он с тех пор принадлежал членам одного рода и сделался его гордостью, фамильной драгоценностью, бесценным сокровищем, Видеть — значит обладать, сказал поэт. С террасы, на которой стоит Гранатник, вы видите три туренские долины и собор, парящий в воздухе, словно филигранное изделие ювелира, Разве можно купить за деньги все эти красоты? Разве можно купить за деньги здоровье, которое возвращается к вам под здешними липами?
Реставрация вступила в пору своего расцвета, когда весенним днем некая дама в сопровождении служанки и двух мальчиков, младшему из которых было на вид лет восемь, а старшему — лет тринадцать, приехала в Тур, дабы поселиться в этих краях. Гранатник приглянулся ей, и она наняла его. Быть может, больше всего ее привлекла удаленность дома от города. Гостиную она превратила в свою спальню, сыновей поселила в двух комнатах второго этажа, а прислуга обосновалась в комнатке над кухней. Столовая сделалась для маленькой семьи гостиной. Незнакомка обставила дом просто, но с большим вкусом: здесь не было ни одной роскошной вещи, но не было и ни одной бесполезной. Она выбрала мебель орехового дерева, без всяких украшений. Всю прелесть жилища составили его чистота и согласие между внешним видом дома и его внутренним убранством.
Было нелегко понять, принадлежит ли госпожа Виллемсанс (этим именем назвалась чужестранка) к богатой буржуазии, знатному дворянскому роду или же к сословию, включающему дам сомнительного поведения. Скрытность ее позволяла строить самые разные предположения, манеры же подтверждали самые лестные из них. Неудивительно, что приезд таинственной незнакомки разжег любопытство сен-сирских бездельников, пользовавшихся любой возможностью скрасить однообразное провинциальное существование.
Госпожа Виллемсанс была женщина довольно высокого роста, худощавая и изможденная, но сложенная весьма изящно. У нее были прелестные ножки, замечательные не столько своей миниатюрностью — достоинство, ценимое толпой, — сколько безупречной формой; затянутые в перчатки руки также казались красивыми. По бледному лицу, некогда свежему и чистому, были рассыпаны красные пятна. Ранние морщины прорезали изящный лоб, увенчанный копной каштановых волос, которые всегда были заплетены в две косы и уложены вокруг головы — девичья прическа, шедшая к ее меланхолическому лицу. Черные, глубоко посаженные и обведенные кругами глаза, в которых горел лихорадочный огонь, были исполнены обманчивого спокойствия; однако стоило ей забыться, как в них выражалась тайная тревога. Овальное лицо было длинновато, но в прежние времена здоровье и счастье скрашивали этот недостаток. На бледных губах обычно бродила деланная улыбка, исполненная тихой печали; однако стоило детям, с которыми она ни на минуту не разлучалась, взглянуть на нее или задать ей один из тех бесконечных праздных вопросов, что всегда полны для матери глубокого смысла, как лицо ее озарялось радостной улыбкой. Поступь ее была неспешна и величава. Однообразие ее наряда обличало решительное нежелание заботиться о своей наружности и намерение позабыть свет, который, как она надеялась, уже забыл ее. Она носила длинное черное платье, перетянутое в талии муаровой лентой, а поверх него вместо шали батистовую косынку с широкой каймой, концы которой были небрежно заткнуты за пояс. Обувь она выбирала с тщанием, выдававшим былое стремление к элегантности, однако всякому, кто с ней встречался, казалось, что она в трауре, и серые шелковые чулки лишь довершали это впечатление. Серого цвета была и ее неизменная английская шляпа с черной вуалью. Казалось, она чрезвычайно слаба и тяжело больна. Из дому она выходила лишь погожими вечерами, чтобы пройтись с детьми до Турского моста, подышать свежим речным воздухом и полюбоваться зрелищем заходящего солнца, последние лучи которого освещают водную гладь, не уступающую своей ширью Неаполитанскому заливу или Женевскому озеру. За все время, что она жила в Гранатнике, она лишь дважды посетила Тур: в первый раз — чтобы повидать ректора местного коллежа и попросить его указать ей лучших преподавателей латыни, математики и рисования, а во второй раз — чтобы уговориться с рекомендованными ей лицами о расписании уроков и плате за них. Но и вечерних прогулок к мосту, которые она совершала один-два раза в неделю, было довольно, чтобы вызвать любопытство у большинства обитателей города, также любивших гулять по берегу Луары. Тем не менее, несмотря на своего рода невинное шпионство, на которое обычно подвигают провинциальных жителей безделье и неуемное любопытство, никто не смог получить никаких достоверных сведений ни о положении, какое занимала некогда незнакомка в свете, ни о ее состоянии, ни даже о ее происхождении. Впрочем, владелец Гранатника открыл иным из своих друзей имя, которым незнакомка подписала контракт о найме поместья и которое, без сомнения, было ее подлинным именем. Ее звали Августа Виллемсанс, графиня Брендон. Последнее имя, должно быть, принадлежало ее мужу. Дальнейшие события подтвердили правильность этого предположения, ставшего, впрочем, известным лишь торговцам, водившим знакомство с владельцем Гранатника. Таким образом, госпожа Виллемсанс оставалась неразрешимой загадкой для добропорядочных соседей, которые видели лишь то, чего она не скрывала: утонченную натуру, простое, чарующе естественное обхождение и ангельски нежный голос. Ее постоянное одиночество, меланхолия и следы былой красоты были столь пленительны, что вскружили голову нескольким юношам; однако чувство их было столь же искренним, сколь и робким; вдобавок госпожа Виллемсанс держалась так величественно, что не всякий решился бы заговорить с ней. А послания тех дерзких поклонников, что осмелились ей написать, были, должно быть, брошены в камин нераспечатанными. Госпожа Виллемсанс сжигала все письма, которые получала, словно хотела, чтобы ничто не омрачало ее пребывания в Турени. Казалось, она поселилась в прелестном уголке, дабы сполна насладиться жизнью. Три учителя, допущенных в Гранатник, говорили о трогательной картине, какую представлял собой безоблачный и задушевный союз этой женщины и ее детей, с благоговейным восторгом.
Дети госпожи Виллемсанс также привлекали к себе всеобщее внимание, и ни одна мать не могла смотреть на них без зависти. Мальчики так походили на госпожу Виллемсанс, что было сразу понятно: это ее сыновья. У обоих были нежная кожа и яркий румянец, ясные блестящие глаза, длинные ресницы, чистый очерк лица — все, что так украшает детей. У старшего, Луи-Гастона, были темные волосы и смелый взгляд. Весь облик его говорил о недюжинном здоровье, а высокий, в меру выпуклый лоб выдавал энергический характер. Луи-Гастон был проворен, ловок, хорошо сложен, чужд всякой манерности, ничему не удивлялся и, казалось, тщательно обдумывал все, что видел. Младший, Мари-Гастон, был почти белокур, хотя у него, как и у матери, встречались пепельные пряди. Он унаследовал хрупкость телосложения, тонкость черт и изящество движений госпожи Виллемсанс, придававшие ей столько очарования. Он выглядел болезненным: серые глаза на бледном лице смотрели кротко. В нем было что-то женственное. Мать одевала его в рубашку с кружевным воротничком и курточку с обшитыми шнуром петлицами; сообщая мальчику неизъяснимую прелесть, костюм этот, вкупе с длинными вьющимися волосами, выдавал чисто женскую любовь к нарядам, быть может, равно присущую и сыну и матери. Этот щегольской наряд особенно выделялся рядом с простенькой курткой и скромной рубашкой с отложным воротничком старшего мальчика. Панталоны, башмаки, цвет платья у обоих мальчиков были одинаковые и вслед за сходством лиц подтверждали их родство. Всякого, кто видел их вместе, трогала заботливость, с какой Луи относился к Мари. Во взглядах, которые старший брат бросал на младшего, было нечто отеческое; со своей стороны Мари, несмотря на беспечность, обычную в его лета, отвечал, казалось, брату глубокой признательностью: дети были подобны двум только что распустившимся цветкам, колеблемым одним и тем же ветерком, освещаемым одними и теми же солнечными лучами; вся разница была в том, что один цветок раскрылся до конца, а другой — лишь наполовину. Одного слова, одного взгляда, одной ноты в голосе матери было довольно, чтобы они бросили свои занятия, повернули голову, прислушались, усвоили приказание, просьбу, совет и повиновались. Они так легко постигали желания и волю госпожи Виллемсанс, словно читали ее мысли. Когда на прогулке дети бежали впереди матери, резвились, рвали цветы, рассматривали насекомых, она следила за ними с таким умилением, что самый черствый прохожий, тронутый этим зрелищем, останавливался, чтобы улыбнуться детям и приветливо кивнуть их матери. Кто мог остаться равнодушным, слыша мелодичные голоса мальчиков, видя их безупречно опрятную одежду, грациозные движения, счастливые лица и безотчетное благородство манер — плод воспитания, полученного с самого раннего детства! Казалось, эти дети никогда в жизни не кричали и не плакали. Мгновенно угадывая все их желания и печали, мать спешила исполнить первые и утолить вторые. Казалось, малейшее их огорчение страшило ее больше адских мук. В обоих мальчиках все было похвалой их матери, эти трое составляли единое существо, чей вид рождал смутное ощущение неги и счастья, какое пробуждают в нас грезы о лучшем мире. Изнутри жизнь этого семейства была так же гармонична, как и на взгляд стороннего наблюдателя: то была жизнь упорядоченная, размеренная и простая, лучше всего подходящая для воспитания детей. Мальчики поднимались через час после рассвета и читали короткую молитву, правдивые слова которой первые семь лет жизни произносили вместе с матерью, начиная и кончая их поцелуями. Затем оба брата, приученные блюсти чистоту тела, ибо телесная чистота — залог чистоты душевной, принимались за свой туалет и занимались им с тщанием, достойным хорошенькой женщины. Они не упускали ни одной мелочи, ибо пуще всего боялись материнского упрека, как бы ласково он ни был произнесен, боялись, например, что, обнимая их перед завтраком, мать скажет: «Милые мои, с каких же это пор у вас такая грязь под ногтями?» Окончив свой туалет, мальчики выходили в сад и развеивали там, среди росы и утренней свежести, остатки сна; тем временем служанка убирала гостиную, и они садились там за уроки, которые учили до пробуждения госпожи Виллемсанс. Мальчикам не дозволялось входить в ее спальню раньше положенного времени — с тем большим нетерпением поджидали они той минуты, когда она проснется. Эта утренняя встреча, неизменно нарушавшая условленный распорядок, всегда доставляла огромное наслаждение и детям и матери. Мари вспрыгивал на кровать, чтобы обнять предмет своего поклонения, а Луи, опустившись на колени у изголовья, брал мать за руку. Тут наступал черед взволнованных расспросов, какими мог бы засыпать влюбленный свою избранницу, черед ангельского смеха и ласк, страстных и невинных разом, черед красноречивых пауз, сбивчивых рассказов, ребяческих историй, прерываемых поцелуями, выслушиваемых внимательно, но редко доводимых до конца...
«Вы потрудились на совесть?» — спрашивала госпожа Виллемсанс нежным и дружеским тоном, готовая огорчиться до глубины души из-за проделок лентяя и пролить слезы умиления над успехами прилежного ученика. Она знала, что мальчиками движет желание порадовать ее; они знали, что мать живет только ради них, ведет их по жизни со всей мудростью любви и посвящает им все свои помыслы и все свое время. Чудесное чувство — не себялюбие и не рассудок, но, быть может, любовь в ее самой простодушной форме подсказывает детям, рады ли родители посвятить им всю свою жизнь без остатка. Любите вы детей? Если да, то эти прелестные создания, бесхитростные и справедливые, отвечают вам пленительной взаимностью. Они любят вас страстно, ревниво, осыпают самыми очаровательными ласками, шепчут самые нежные слова; они открывают вам все свои тайны, верят каждому вашему слову. Поэтому плохих детей, наверно, не бывает — бывают лишь плохие матери; ведь чувства детей зависят от тех чувств, предметом которых с младенчества были они сами, от забот, которыми их окружали, от первых слов, какие они услышали, от первых взглядов, в которых черпали любовь и жизнь. В эти первые годы решается, кем станут родители для ребенка — друзьями или врагами. Господь поместил детей в материнское лоно, дабы мать поняла, что им следует оставаться подле нее как можно дольше. Однако бывают на свете матери, которых не ценят, бывает великая и нежная любовь, постоянно попираемая: столь черная неблагодарность доказывает, как трудно вывести абсолютные законы, когда речь идет о чувстве. Что же до госпожи Виллемсанс, ее сердце было связано с сердцами обоих ее сыновей всеми узами, какими только могут быть связаны родственные сердца. Одинокие на этой земле, мать и дети были неразлучны и жили душа в душу. Если с утра госпожа Виллемсанс хранила молчание, Луи и Мари затихали, уважая задумчивость матери, пусть даже мысли ее были им неведомы. Однако старший мальчик, умный и наблюдательный, никогда не удовлетворялся заверениями матери в том, что она прекрасно себя чувствует: видя лиловые круги под ее запавшими глазами и красные пятна на щеках, он вглядывался в дорогие черты с сумрачной тревогой, не сознавая, но предчувствуя опасность. Исполненный истинной чувствительности, он угадывал мгновение, когда игры Мари начинали утомлять ее, и вовремя говорил брату: «Пойдем за стол, Мари, я проголодался».
Однако с порога он оборачивался, чтобы бросить последний взгляд на мать, и та находила в себе силы улыбнуться; нередко, когда какое-нибудь движение сына выдавало ей его исключительную чуткость и до времени развившуюся способность к состраданию, на глазах ее выступали слезы.
Пока дети завтракали и резвились, госпожа Виллемсанс занималась своим туалетом; ради детей она становилась кокеткой, хотела нравиться и во всем угождать им, радовать их взор, уподобиться нежному благоуханию, которое хочется вдыхать вечно. Она всегда бывала одета и причесана в десять часов, когда начинались уроки, продолжавшиеся до трех часов и прерываемые лишь на время второго завтрака, который обычно подавался в полдень в садовой беседке. После еды дети целый час играли в саду, а счастливая мать и несчастная женщина, лежа на стоящем в беседке диване, любовалась непостоянным туренским пейзажем, вечно юным благодаря смене погоды, облаков на небе и времен года. Дети перелезали через ограду, взбирались на террасы, гонялись за ящерицами, сами гибкие и ловкие как ящерицы; они любовались ростками и цветами, рассматривали бабочек и жуков, без конца бегая к матери в беседку, чтобы расспросить ее обо всем увиденном. В деревне детям не нужны игрушки, здесь все кругом служит им забавой. Госпожа Виллемсанс присутствовала на уроках сыновей. Она молча занималась рукодельем, не глядя ни на учителей, ни на детей, и внимательно вслушивалась в смысл их речей, пытаясь понять хотя бы приблизительно, насколько хорошо идут дела у Луи: если он ставил учителя в тупик каким-нибудь вопросом, обличавшим его недюжинные познания, глаза матери загорались, она улыбалась и глядела на старшего сына с надеждой. От младшего она не требовала таких успехов. Все свои надежды она возлагала на старшего, к которому питала своего рода почтение, и употребляла весь свой женский и материнский такт для того, чтобы привить ему возвышенные понятия и уважение к самому себе. В ее поведении был тайный расчет, который ребенку предстояло постичь со временем и который он в самом деле постиг. После каждого урока она провожала учителя до ворот и подробно расспрашивала об успехах Луи. Она держалась так мягко и дружелюбно, что учителя говорили ей всю правду, дабы она могла помочь мальчику справиться с трудностями. Наступало время обеда, потом дети играли и гуляли; наконец, вечером они готовили уроки. Так текла жизнь маленького семейства, однообразная, но наполненная, жизнь, в которой труды чередовались с развлечениями и в которой не было места скуке, унынию и ссорам. Безграничная материнская любовь делала невозможное возможным. Мальчики выросли скромными, хотя мать ни в чем им не отказывала, храбрыми, потому что она хвалила их за каждый отважный поступок, покорными судьбе, ибо мать объяснила им, что такое необходимость и в каких формах она проявляется; словно добрая фея, она развивала и укрепляла их ангельскую натуру. Глядя на игры детей, она вспоминала порой, что они ни разу не доставили ей ни малейшего огорчения, и на ее горящие глаза наворачивались слезы. Долговечное и безоблачное счастье оттого исторгает у нас подобные слезы, что являет нам теплящийся в глубинах любой души образ неба. Госпожа Виллемсанс проводила восхитительные часы, лежа в беседке, любуясь погожим днем, водной гладью, живописным пейзажем и вслушиваясь в голоса детей, в их неумолчный смех и мелкие ссоры, лишь подчеркивавшие их нерушимую дружбу, отеческую заботу старшего о младшем и любовь обоих к ней, матери. Оба мальчика, за которыми в раннем детстве ходила английская бонна, одинаково свободно говорили по-французски и по-английски, поэтому мать обращалась к ним то на одном, то на другом языке. Она превосходно пестовала сыновей, не позволяя ни одной ложной идее проникнуть в их девственные умы, ни одному дурному побуждению прокрасться в их юные души. Она наставляла детей, ничего от них не скрывая и все им объясняя. Если Луи спрашивал, что ему читать, она называла ему книги занимательные, но правдивые. То были жизнеописания прославленных мореходов, биографии великих людей, знаменитых полководцев, и каждая мелочь в этих книгах служила ей для того, чтобы загодя объяснить мальчику, как устроен мир; особенное внимание уделяла она людям даровитым, но безвестным, выходцам из самых низких сословий, которые, не имея высоких покровителей, добивались известности и признания. Эти уроки, ничуть не менее полезные, чем прочие, преподавались по вечерам, когда малыш Мари засыпал на коленях у матери, когда на Турень опускалась прекрасная тихая ночь, а в водах Луары отражались звезды; однако все это лишь усугубляло грусть госпожи Виллемсанс, и под конец она всегда замолкала и глаза ее наполнялись слезами.
— Матушка, отчего вы плачете? — спросил ее однажды Луи; стоял погожий вечер; ясный день угас и сменился мягким сумраком.
— Сын мой, — отвечала она, обнимая за шею мальчика, чья тайная тревога живо тронула ее, — я плачу оттого, что обрекла тебя и твоего брата на нищенское существование Жамере-Дюваля [2] , начавшего жизнь бедняком и принужденного идти по жизни без всякой поддержки. Скоро, дорогое мое дитя, вы останетесь на земле одни-одинешеньки, без опоры, без покровительства. Вы осиротеете в совсем юном возрасте, а мне так хотелось, чтобы ты еще при моей жизни стал сильным и образованным и мог наставлять и опекать брата. Но я не доживу до этого. Я слишком люблю вас, чтобы не оплакивать вашу участь. Дорогие дети, лишь бы не наступил такой день, когда вы проклянете меня...
2
Жамере-Дюваль Валентен (1693—1755) — известный нумизмат и знаток древностей, заведующий отделом медалей Венской императорской библиотеки, в детстве был бедным сиротой и пас индюков; получить образование ему помогли приютившие его монахи.