Гравилет «Цесаревич» (сборник)
Шрифт:
И тут не выдержал Дима.
– Ну вот зачем ты маму обижаешь? Болеть болей, а маму не обижай!
– Что ты, Димочка! – глотая слезы, перепуганно залепетала Лидка. – Мы так играем! Просто мы так играем! На самом деле мы всю жизнь друг друга любим, как бешеные! Ты же знаешь!
Они не сразу поняли, что за бульканье донеслось откуда-то. Замерли. Чуть приоткрыв запавший, почти беззубый рот, Шут смеялся, ласково глядя на них обоих.
– Сын прав, – отчетливо, старательно выговорил он. – Больше не буду.
Лидка стремительно наклонилась над ним, схватила его высохшую, будто бы и мышц,
– А я права, Коленька? – едва слышно спросила она, с мольбой заглядывая ему в глаза. – Я права?
Его пальцы, тонкие и ломкие, словно лапки синицы, чуть шевельнулись у нее между ладонью и грудью. В последний раз он ее поласкал.
– Пава, – сказал он.
Через два часа он потерял сознание и, хотя Лидка и Дима не выходили из палаты до самого конца, поговорить больше не удалось. Шут умер через три дня.
С похорон ехали молча. Молча поднялись на лифте. Молча вошли. Поседевшая Лидка села в кресло у окна. В этой небольшой, но такой уютной – она так старалась! – квартирке Шут не успел побывать. Под этим потолком он никогда не просыпался. Этот воздух его не помнил.
Дима в своей комнате что-то наигрывал на гитаре очень тихо и очень печально.
– Слушай, Дим, – сказала Лидка. Музыка затихла мгновенно. – Ты прости меня. И не считай занудой или сумасшедшей. Наверное, несколько месяцев я смогу говорить только о нем. Я понимаю, тебе может иногда становиться скучно, но потерпи, пожалуйста.
– Да я сам только о нем и думаю, – угрюмо ответил Дима. Комнаты и стены были такие, что позволяли беседовать, не повышая голоса. – Странный был мужик… Но бубенный! – это было словцо, в начале девяностых пришедшее у сверстников Димы на смену бытовавшим прежде «классный» или, чуть позже, «клевый» и «крутой»; «бубняк!» – говорили ребята в качестве высшей похвалы. – Как-то… по-дурацки все!.. – Помолчал, потом яростно хлопнул ладонью про деке. – Черт бы побрал все эти болезни! Убил бы!
В 2005 году он разработает теорию волновой реабилитации подсинапсов. В десятом, после бурных и не всегда корректных споров, с ледяной яростью парировав все попытки обвинить его в жульничестве, в вымогательстве государственных денег и вывести на чистую воду, начнет отрабатывать методику биоспектральной реставрации клеток. В первую очередь он попытается применять методику к клеткам мозга, поврежденным лучевыми ударами. В четырнадцатом методика уже разработана, и только тогда Шутихину дают лабораторию – когда способ борьбы с лучевыми поражениями практически всех степеней и с радиогенными патологиями им, в сущности, уже создан. Он заражает идеями еще пятерых молодых. Он работает и руководит фанатично. Как будто куда-то спешит. Как будто все еще надеется успеть. И он успевает. К тому моменту, когда лунный энцефалит смерчем пойдет по Земле, на стыке дистанционной генной инженерии и биоспектральной внутриклеточной терапии созданы экспериментальные излучатели, позволяющие творить с разрушенными клетками чудеса на любом уровне избирательности. Кинжальный удар субвируса пришелся в уже выкованный броневой щит, который, зазвенев, чуть подался – одиннадцать месяцев прошло, прежде чем удалось, чуть модифицировав излучатели против нового противника, поставить их производство на поток во всех странах мира – и, упруго распрямившись, отбросил врага навсегда.
А Дима Садовников, вернувшись в Ленинград после того, как подарил Шуту и Лидке свою последнюю работу, сам пошел в милицию и сам все рассказал. Он не знал, что его ищут; что отпечатки его пальцев обнаружены на пиджаке главного инженера; что создан по показаниям на крики подскочивших к окнам людей довольно приличный его фоторобот; что его обязательно нашли бы дней через восемь – он просто пошел, потому что иначе не мог. Потому что даже не собирался скрываться. Потому что даже не собирался жить.
Но прежде всего он прямо с вокзала позвонил.
Не отвечали очень долго. Был конец августа; моросил зябкий серый дождик, и капли стекали по стеклу кабины, сквозь которое, в створе выхода на Лиговку, Диме был виден хвост громадной мокрой очереди на стоянке такси. Потом раздался щелчок. Заспанный, но бравый голос сказал:
– Шорлемер на проводе.
– Олег, это Дима.
Пауза.
– Ты что, офонарел? В такую рань? Распустил я тебя… Придется подзаняться твоим поведением, когда досуг будет…
– Извини. Я только что с поезда, стою на вокзале и звоню тебе. У меня срочное дело.
– Н-ну…
– Я уезжаю скоро, надолго. Черт его знает…
– Фьюить! На Запад, что ли, собрался?
– Скорее на Восток. Можно оставить у тебя работы? Все-таки не пропадут. У тебя же бывают люди. Может, посмотрят. Может, понравится кому.
– Боже мой, – Олег протяжно зевнул, а потом сказал с издевательской аффектацией: – Как честный человек я должен привести в порядок свои дела, – и сам же усмехнулся. – Собрался дуэлировать, что ли?
– Да, знаешь… такой тут Фанфан-Тюльпан получился… Так можно?
– Дымок, у меня своих-то девать некуда!
– Четыре работы. Самая большая – полтора на метр.
Олег опять зевнул.
– Прости, старик, – сказал он. – Очень напряженная была ночь. Ладно, вези. И цени мою доброту.
– Спасибо.
Самой большой работой была «Ложь». Впопыхах и в треволнениях Дима забыл объяснить Олегу ее природу – да тот и не слишком-то был расположен к разговорам, сразу стал торопить: «Ставь… извини, посидеть не приглашаю… сегодня очень занят…» Среди старых полотен Олега она стояла в глухом углу мастерской несколько лет, но однажды, после того как Олег в очередной раз показывал кому-то свои полотна, «Ложь» оказалась на поверхности. Как раз накануне Олег установил в мастерской цветомузыкальную аппаратуру – мастерская была местом многоцелевого назначения – и, когда гость ушел, ничего не купив, принялся опробовать новую игрушку.
В какой-то момент, отозвавшись на рокот бас-гитары, полыхнули красные лампы, и Олег заметил в дальнем углу короткое, странное движение. Чуть испуганно он уставился туда и через несколько секунд увидел, как на зов красного света из ничем не примечательной пейзажной картины рвется совсем другая.
Он подбежал. Он почти сразу понял, в чем дело. Он только не мог понять, как это сделано. В том, что вариохромный прием никем и нигде не применялся столь резко и столь осмысленно, он, человек весьма эрудированный, не сомневался. Новый. Качественно новый прием! Это же шанс!