Грех и другие рассказы
Шрифт:
— Откуда она знает, что ее зарежут? — громко спросил Захарка, едва визг умолк.
Дед на секунду поднял маленькие и отчего-то, как показалось Захарке, неприветливые глаза. Встал, зачем-то побрел к себе в мастерскую.
«Не расслышал», — подумал Захарка.
— Зверь все знает, — сказал дед негромко, сам себе, ни к кому не обращаясь.
Через минуту дед вернулся, и Захарка понял, что ошибся, подумав о тяжелом настрое деда.
— Не видел, как свинью режут? — спросил дед просто.
— Нет, — ответил Захарка радостно.
Дед кивнул. Не
Появилась бабушка, позвякивая железными тазами, которых исхитрилась принести сразу штук шесть.
Посмотрела на деда, медленно копошащегося, но торопить не стала, хотя неумолчный визг ей слушать вовсе не желалось.
Захарка потоптался с минуту и решил сбегать в туалет.
Деревянная, приветливая, оклеенная изнутри старыми обоями будка стояла возле огорода. Подходя к туалету, Захарка каждый раз оглядывал грядки с арбузами.
Арбузы были обидно малы и зелены.
«Не успеют к моему отъезду, не успеют», — привычно огорчился Захарка.
Внутри туалета всегда было сумрачно, но с хорошими солнечными просветами сквозь щели меж досок. Неизменно летали одна или две тяжелые мухи. Никогда не садились больше чем на несколько секунд. Снова жужжали стервенело.
На гвозде — старый «Журнал сельского механизатора». В который раз Захарка рассматривал его, ничего не понимая. В этом непонимании, ленивом разглядывании запылевших страниц, солнечных щелях, беспутных мухах, близости деревянных стен, желтых обоях, тут и там оборванных, ржавой задвижке, покрытом черной толью, чтоб не подтекало, потолке — во всем была тихая, почти недостижимая, лирическая благость.
Свинья завизжала жутче, страшнее, отрешенней. Захарка поспешил.
Визг оборвался, когда он еще не добежал. Еще пришлось бабушку пропустить: она куда-то торопилась, и по ее виду — чуть взволнованному, но и успокоенному одновременно («...все кончено, слава богу...») — Захарка понял, что свинью зарезали.
Дед неспешно красными руками развязывал (мог бы разрезать, но не стал, сберег веревки) узлы, прикрепившие свинью к стояку сарая.
«Нарочно он меня не подождал... или не нарочно?» — подумал Захарка и не нашел ответа.
Сначала, освобожденный, обвис зад свиньи — но она еще держалась, привязанная к стояку за мощную шею. Дед отодвинул таз, полный кровью, натекшей из перерезанного горла, и распустил веревку на шее. Свинья с мягким звуком упала.
Захарка подошел близко, с интересом разглядывая смолкшее животное. Обычная свинья, только мертвая. Ровный разрез на горле, много белого сала.
— Что-то нож не вижу... — осматривался дед. — Захарка, посмотри.
Нож был воткнут в стену сарая. Рукоятка его была тепла, лезвие в подсыхающей крови.
Он подал нож деду, держа за острие. Измазал пальцы, смотрел потом на них.
Свинье взрезали живот, она лежала, распавшаяся, раскрытая, алая, сырая. Внутренности были теплыми, в них можно было погреть руки. Если смотреть на них прищурившись, в легком дурмане, они могли показаться букетом цветов.
Дед уверенно извлекал сердце, почки, печень. Кидал в тазы. Выдавил рукой содержимое прямой кишки.
Живое существо, смуро встречавшее Захарку по утрам, теревшееся боком о сарай, возбужденно похрюкивающее при виде ведра со съестным, умеющее, в конце концов, издавать удивительной силы визг, — существо это оказалось ничтожным, никчемным, его можно было разрезать, расчленить, растащить по кускам.
И вот уже лежала отдельная, тупая свиная голова, носом вверх, с открытой пастью. Казалось, что свинья желает завыть, вот-вот завоет.
И, видя эту голову, даже куры немного придурели, и петух ходил стороной, и коза смотрела из темноты иудейскими страдающими глазами.
Захарка прошел в дом, бабушка, спешившая навстречу с тряпкой в руке, сказала:
— Покушай, я там оставила...
Но он не стал — и не потому, что расхотел есть от вида резаного порося. Ему не терпелось к сестрам. Все это живое, пресыщенное жизнью в самом настоящем, первобытном ее виде и вовсе лишенное души, — все это с яркими, цветными, ароматными внутренностями, с раскрытыми настежь ногами, с бессмысленно задранной вверх головой и чистым запахом свежей крови не давало, мешало находиться на месте, влекло, развлекало, клокотало внутри.
Та самая тягостная ломота, словно от ледовой воды, мучившая его, нежданно сменилась ощущением сладостного, предчувствующего жара. Жарко было в руках, в сердце, в почках, в легких: Захарка ясно видел свои органы, и выглядели они точно теми же, что дымились пред его глазами минуту назад. И от осознания собственной теплой, влажной животности Захарка особенно страстно и совсем не болезненно чувствовал, как сжимается его сердце, настоящее мясное сердце, толкающее кровь к рукам, к горячим ладоням и в голову, ошпаривая мозг, и вниз, к животу, где все было... гордо от осознания бесконечной юности.
Прихватил зачем-то лук, валявшийся у дома, шел с таким ощущением, словно только что убил зверя, и не казался самому себе смешным.
Первым увидел Родика, тот уже распугивал кур, и так его боявшихся. С трудом сдержался от того, чтоб рассказать Родику, как все было. Даже произнес несколько слогов и оборвал себя, вхолостую шевеля нелепыми губами.
Вышла Ксюша. И Катя вышла следом.
— Ну что... зарезали свинью? — спросила Катя, расширяя глаза и такой вид имея, словно убитая свинья вот-вот должна прийти, сипя и хлюпая раскрытым горлом.
Ксюша тоже смотрела напуганно:
— Отсюда слышно было, как визжит. Мы все двери и окна закрыли с Катькой, — сказала.
Захарка любовался на сестер, счастливые глаза переводя с одного милого лица на второе — прекрасное, и выискивал то слово, с которого стоит начать и поведать про сердце, горло, кровь, но вдруг разом, в одну секунду понял, что сказать ему нечего.
— У вас есть пустые консервные банки? — спросил.
— Есть, — пожав плечами, ответила Ксюша. — Вон, в мусоре вроде были.