Грех и другие рассказы
Шрифт:
Загоготали, вперебой говоря всякую ересь, вполне достойную стен этого подъезда.
Заворочался в железном замке ключ, и вышел мужик, общавшийся с Вовой.
Вова сидел к нему спиной и не обернулся — он в ту минуту снова тянул из горла и от такого занятия никогда не отвлекался.
— Может, кружку вам дать? — спросил мужик.
— Запить принеси, — попросил Вова сипло, оторвавшись от бутылки, но так и не обернувшись.
Я пил уже четвертый месяц, и делал это ежедневно.
Дома —
Утром я не поднимался, чтобы не столкнуться с матерью, спешившей на работу. Она всегда оставляла мне на столе готовый завтрак, который я не ел. Не умею есть утром с похмелья.
Лежа на кровати, мрачный, с раздавленной головой, я гладил руками свой диван и замечал, что лежу без простыни. И одеяло без пододеяльника.
«Опять обоссался...»
Зажмурившись от дурного, до спазмов в мозгу, стыда, я вспоминал, как ночью меня ворочали мать с сестрою, извлекая из-под меня простынь. А потом, с мягким взмахом, мое пьяное тело спрятали под другое, взамен промокшего, покрывало.
Пролежав час или около того, я выходил из комнаты, примечая, как сестра кормит грудью свое чадо, и быстро прятался в ванной. Там я не мылся, нет, я чистил зубы, с ненавистью, но не без любопытства разглядывая себя в зеркале.
«Вот ведь как ты умеешь, — хотелось сказать. — И ничего тебе... И все тебе ничего».
Это началось в декабре, который был на редкость бесснежным. После того как выпал первый обильный, ноябрьский, липкий снег — все стихло, стаяло, вновь зачернели дороги и торчали гадкие кусты, худые и окривевшие от презрения к самим себе. Утром лужи покрывались коркой, а снега все не было.
Помню, тогда еще сестра вывозила ребенка в коляске, одев его в сто одежек и обернув тремя одеяльцами. Он лежал там, не в силах даже сморщить нос, и дышал хрустким бесснежным морозцем.
Как-то раз я вывозил коляску в подъезд, еще без ребенка, которого, вопреки недовольному кряхтенью, одевала сестра.
Нажав кнопку лифта, я вспомнил, что не взял пустышку, хотя сестра только что говорила о том.
Вернулся в квартиру, схватил соску с кроватки и, выскочив в подъезд, увидел, как незнакомый мне мужик, нагнувшись из раскрывшего двери лифта, быстро рылся в нашей коляске. Он подбрасывал пеленки, ворошился в подушечках и задевал обиженные погремушки.
— Ты что, сука? — спросил я опешившим голосом.
— А чего вы ее тут поставили, — ответил он, ощерившись серыми зубами.
Подбегая к лифту, я заметил, что в кабинке он стоит не один — рядом, видимо, жена и за спиной — дочь лет девяти, с тупыми глазами.
Он нажал на кнопку, и лифт поехал куда-то вверх.
Дурными прыжками я пролетел этаж и, припав лицом к дверям лифта, заорал:
— Откуда вы беретесь такие, черви?!
Мимо, я видел в щель лифта, тянулся трос;
Я пробежал еще два этажа, надеясь догнать. Вылетел к лифту и снова не успел: лифт поехал куда-то выше, хотя только что внятно послышалось, как он с лязгом встал.
— Как же ты живешь, гнилье позорное? — заорал я в двери лифта.
Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал, только без слез: сухо подвывая своей тоске. Лифт уехал вниз.
Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребенка в коляску.
— Ты куда делся-то? — спросила.
Я ничего не ответил. Еще раз нажал на кнопку лифта.
Мы вывезли коляску на улицу и пошли.
Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, веселой шапке.
Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке.
Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску.
Я вытер рукой.
Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали все на ступени.
Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес — отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже еще рублей несколько оставалось на самые дешевые сухарики.
У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив ее, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроем мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия.
Сегодня мы — все еще достаточно трезвые и куда более веселые, чем час назад, — выпили... мы собрались с силами и пересчитали... да, выпили только шесть бутылок.
Две — пока рыли могилу. Три на поминках. И еще одну в подъезде.
Вот набрали на седьмую и пошли искать ее.
Обнаружили магазин и приобрели там все, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость.
— Я не хочу больше пить на улице, — сурово закапризничал я.
— А кто хочет? — ответил Вова. — Что ты можешь предложить?
Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра.
— Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жила, — вдруг оживился Вова.
— Ты когда в школе-то учился, чудило? — спросил я.
Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые.