Гренада
Шрифт:
***
Палуба поднималась отвесно, как высокая крыша, хотя даже намека не было на бурю, на морскую качку. Среди этой странной погоды, в каком-то райском и счастливом климате, повинуясь неведомому еще закону притяжения, сухие и ровные доски, разделенные смолой безупречных пазов, дыбились в воздухе. Но мачты, нарушая прямой угол, все-таки стояли вертикально, целый лес мачт, стройных, огромных, монументальных, отполированных ветром, морской солью и шершавыми руками матросов. Вверху, в голубом небе, – чтобы смотреть на него, надо было со смехом запрокидывать голову, – висели на снастях тяжелые реи, шумел ветер, хлопали и щелкали, как пистолетные выстрелы, серые паруса.
Лезть по палубе было трудно, но весело. С таким радостным чувством подъема над окружающим миром мы лазали мальчишками по сараям, гоняя голубей. Голубей, к сожалению, не было, но дышать было,
Мне стало радостно, как будто бы я увидел то, о чем мечтал всю жизнь. Корабль населяли смутные и неуловимые люди, но я спросил, указывая рукой на этот тихий город:
– Что это такое?
Женщина в пышном розовом платье, сшитом из воздушных воланов, – мне кажется, что я видел где-то такое платье, может быть, в каком-нибудь фильме с Катрин Хепберн или в модном журнале, в окне магазина, – отвечала:
– Это Гренада!
Гренада! Даже во сне я вспомнил, что Гренада не морской город. На столе лежит Ларусс, с одуванчиком на корешке. Конечно, Гренада расположена в испанских горах. Все равно. Это была Гренада, мечта всей моей жизни. Именно о таком городе я мечтал, когда хотел представить себе необыкновенное путешествие. Плыть, чувствовать сырость морской воды, ощущать скользкость рыб в морской глубине, розоватость раковин и студенистость, и вдруг увидеть прекрасный город – цель путешествия.
Корабля уже не было, а был странный город, весь в аркадах гулких улиц, похожих на те бумажные кружева с фестонами, которыми старательные хозяйки украшали у нас кухонные полки с посудой. Видение было хрупким и мимолетным. Было в нем нечто арабское, перемешанное с улицей Риволи. Среди этой непрочности возникло бетонное грубое здание. От него пахнуло сыростью. Так пахнут известью недостроенные дома в Париже. Какие-то люди ходили в его полумраке. Многие из них были в русской военной форме, в зеленых гимнастерках, с неуловимыми лицами, с беззвучными голосами. Кое-кого из них я узнавал, хотя они давно были покойниками, убиты на войне. Становилось страшно. Я делал усилие, чтобы проснуться. Но липкое летаргическое оцепенение сковывало меня по рукам и ногам. И вот уже вилась среди нежно-зеленых, залитых солнцем, ажурных деревьев знакомая глиняная тропа. Я узнавал и ее, смутно припоминая, что уже ходил по ней однажды, может быть, бежал в минуту опасности. Даже припомнился шум моего дыхания, разгоряченного бегом. Потом была парижская комната, тепло постели, кирпичная стена и гора угля в окне…
Я самый обыкновенный человек, из тех, кому не очень-то повезло в эмигрантской жизни. Может быть, вам приходилось видеть таких скромных соотечественников, где-нибудь в «пятнадцатом», на улице Конвансьон, ночью, в шоферской шинели или в демисезонном пальтишке, идущих с работы или неизвестно откуда, засунувших глубоко руки в карманы, втянувших в плечи шею, сутуловатых, позабывших о военной выправке и о русских морозах. Парижская мерзлая слякоть и двадцать лет невеселой жизни легли на их лица землистым налетом, собачьими морщинами около рта. Зубы пропали, пропал смех, исчезла куда-то беззаботная или добрая улыбка, язык огрубел. Другие еще не желают сдаваться, сжимают зубы, а они… Они даже не вспоминают о прошлом. О каком прошлом? Ну, хотя бы о том поезде, что уходил из их города в солнечный морозный день, в клубах розового паровозного дыма, или, скажем, о том утре, когда на зубах хрустел сочный арбуз, красный, с карими семечками, который в тех милых местах, пахнущих полынью и мятой, называют кавуном, а рядом лежала на грядке пахнущая ружейным маслом винтовка, и загорелая девушка, повязанная белым платочком, брала белыми зубами бусины своего шумного ожерелья. Еще тогда выполз из далекого леска тяжелый и медленный бронепоезд, и люди вскочили на коней, и рубаха пахла молодым здоровым крепким потом, а огромное орудие так прекрасно било и потрясало воздух. Только разве за выпивкой, когда подогревает кровь первый литр красного вина, вдруг начинаются рассказы о далеких подвигах и сражениях. Рассказывают не об этих подробностях, а о перипетиях боев, одни привирая, другие
В то утро я проснулся с радостным чувством, что случилось нечто необыкновенное, нарушившее течение серенькой жизни. В комнате еще оставался воздух моего сна, легчайшая дымка его фантастических туманов. Еще тянулись паутинки от синего залива, от мачт и пальм к этим обыкновенным вещам, к глупым букетам отельных обоев. На одну секунду меня охватил восторг, радостное и грустное ощущение в одно и то же время. Значит, не очень уж простая штука жизнь, если могут присниться такие сны.
День был праздничный, не надо было идти на работу. Но хлопот предстояло немало. Сходить к сапожнику, съездить по делу в Биянкур. Вечером обещали зайти приятели, Федор Иванович Теплов и Сухожилкин. Теплов, грустный человек с одышкой, не дурак выпить, болтун и лентяй, служил некогда начальником станции в нашем захолустном городке. Сухожилкин тоже был из наших мест, сухонький и подслеповатый старикашка, вечно обмотанный шарфом, любитель почитать газетку и послушать церковное пение. Теплову нужен был слушатель для его разглагольствований, и Сухожилкин состоял при нем неотлучно, пользуясь крохами тех денег, доставать которые Федор Иванович был великий мастер. Оба были старше меня по годам и называли меня по имени, Сашей, помнили мальчишкой.
День прошел в хлопотах и суете, в беготне по лестницам и переходам метро. Вокруг толкалась воскресная толпа, приодевшаяся по случаю праздника, парижане читали газеты, орали молодые люди в кепках, целовались парочки. Угловые шумные кафе были полны народу. Трещали звонки залитых электрическим светом кино. Бродили стайками неуклюжие голубые солдаты – румяная деревенщина, вертелись карусели, жизнь била ключом.
Иногда она гримасничала, строила рожи. Поезд вылетел из тошнотворной теплоты подземелья на свет и воздух, загремел на железных столбах виадука. Мимо побежали, стали валиться на бок, серые дома. В одном из них я увидел в раскрытое окно черный гроб, в изголовье которого горели дневным страшным светом погребальные свечи. Очевидно, там готовились к выносу тела. Этажом ниже многосемейная семья сидела за столом. Отец, полный черноусый человек в подтяжках, рассказывал что-то жене, держа на весу ложку с едой, жена слушала, дети повернули головы к отцу. На столе стояла суповая миска, черная бутылка с вином. А в окне верхнего этажа женщина, может быть, только что вернувшаяся с какой-нибудь танцульки, снимала через голову нелепое розовое платье. Все мелькнуло на одно мгновение – гроб, свечи, суповая миска, лиловые подтяжки, Легкомысленное бельецо, но от этого успело передернуть. К счастью, широкая, разлившаяся от зимних дождей, Сена уже струилась по обе стороны сотрясающегося моста. На реке дымил черно-красный буксир и тащил нагруженную углем шаланду. Холодная вода Сены опять напомнила другую воду, теплую, синюю, арабскую.
Вечером явились земляки. Федор Иванович солидно расселся, закурил, стал рассказывать о том, что происходит в Китае и в Испании, хотя я и сам читал об этом в газете. В предвкушении выпивки он старался сказать мне что-нибудь приятное, хлопал меня по коленке:
– Ну, что, Сашка! Процветаешь?
В маленьких глазках Сухожилкина поблескивала зависть.
Я поставил на стол бутылку водки, закуски. Выпили, закусили. Федор Иванович стал говорить о том, как надо настаивать водку. Сухожилкин слушал его, сложив на, животе ручки, моргая ресничками.
Мне хотелось хоть им рассказать про свой сон, но разговором овладел Теплов. Наконец, уловив подходящий момент, я стал рассказывать о синем заливе, о странном корабле, который мне приснился, о Гренаде, даже о женщине в розовом платье.
– М-да… – протянул Федор Иванович, – бывает…
– Воду хорошо видеть во сне, – заметил Сухожилкин.
Федор Иванович налил рюмку водки, выпил, сделал рот похожим на горлышко бутылки, закусил селедкой, зажевал, зачавкал, зачмокал, и в такт жвачки у него зашевелились усы и бороденка. Пережевывая, тупо глядя перед собой, он сказал:
– Хорошо видеть какую-нибудь гадость, или хотите знать… ордюры. К деньгам.
– К деньгам – хлеб, Федор Иванович, – пискнул Сухожилкин, – собак тоже хорошо видеть. Собака – друг.
– Смотря какая собака, – икнул Теплов, – большая – хорошо, маленькая – ни к чему. А для меня нет лучше, как снег. Увижу снег, обязательно деньги откуда-нибудь придут.
Федор Иванович увлекся, стал рассказывать о том, какие у него были случаи с вещими снами. О моем сне, вероятно, забыли. Я попытался напомнить. Опять Теплов протянул: