Григорий Евсеевич Зиновьев (Радомысльский)
Шрифт:
По приезде моем в Женеву в 1904 году я, как писал уже, вступил в число редакторов центрального органа большевистской части партии. Мы деятельно занимались в то время подысканием агентов и устройством ячеек по возможности во всех колониях студентов-эмигрантов. Здесь выяснилось, что дело это было не из легких, всюду было громадное засилье меньшевиков. К тому же с меньшевиками рука об руку шли многочисленные бундисты и другие национальные социалистические группы. Нас не поддерживал никто, мы были наиболее отдаленной от всех, наименее уживчивой партией. С этой точки зрения приходилось дорожить каждым союзником. Из Берна мы получили довольно восторженное письмо с предложением услуг,
Когда я приехал в Берн прочесть там лекцию, я прежде всего, конечно, познакомился с этими бернскими большевиками. В то время более ярким казался Казаков. Позднее он играл некоторую роль в истории нашей партии под фамилией Свиягин. Он работал в Кронштадте, был в ссылке и, кажется, на каторге. В заключение поступил во французскую армию во время войны и был там убит.
Радомысльский же не показался мне сразу особенно обещающим. Это был несколько тучный молодой человек, бледный и болезненный, страдающий одышкой и, как мне показалось, слишком флегматичный. Говорливый Казаков не давал ему произнести ни одного слова. Тем не менее, после того как у нас завязались постоянные сношения, мы убедились в том, что Радомысльский парень дельный, к Казакову же установились отношения немножко как к чересчур бойкому разговорщику.
Когда я приехал в Петербург после революции, я узнал, что Радомысльский, под именем Григория, работает в Василеостровском районе и работает очень хорошо, что он является кандидатом в Петербургский комитет, в который, если не ошибаюсь, он очень скоро после моего приезда и вошёл. Такие хорошие отзывы о нашем молодом швейцарском студенте мне были очень приятны. Скоро я встретился с ним вновь лично и, между прочим, по его просьбе редактировал целый ряд его переводов. Эти переводы на русский язык (самый большой из них «История французской революции» Блоса) считаются очень плохими, и меня часто упрекали за небрежную редакцию переводов Зиновьева (они уже в то время помечены этой фамилией). Между тем в плохом переводе не виноват ни он, ни я. Переводы из-под моей редакции вышли ухудшенными, но, повторяю, не по моей вине. Дело в том, что я делал поправки моим неразборчивым почерком, надеясь, что те ошибки, которые будут сделаны при наборе, будут мною вновь выправлены по корректуре; между тем я попал в тюрьму, и книжка вышла с моими поправками, неправильно, отчасти нелепо прочитанными. Но это сотрудничество в переводном деле было, конечно, совершенно второстепенным, – нас обоих в то время увлекала политическая ситуация.
На каком-то большом диспуте во время бурной выборной кампании к Стокгольмскому объединенному съезду мы выступили вместе с Зиновьевым для защиты нашей линии. Здесь я впервые услышал его как митингового оратора. Я сразу оценил его и несколько удивился: обычно такой спокойный и рыхлый, он зажигался во время речи и говорил с большим нервным подъемом. У него оказался огромный голос тенорового тембра, чрезвычайно звонкий. Уже тогда для меня было ясно, что этот голос может доминировать над тысячами слушателей. К таким замечательным внешним данным уже тогда явным образом присоединялась легкость и плавность речи, которые, как я знаю, вытекают из известной находчивости и замечательной логики, проистекающие от умения обнимать свою речь в целом и из-за частности не упускать основной линии. Все эти достоинства оратора развились потом у товарища Зиновьева планомерно и сделали его тем замечательным мастером слова, каким мы его теперь знаем.
Конечно, Зиновьев не может в своих речах быть таким богатым часто совершенно новыми точками зрения, как истинный вождь всей революции – Ленин, он, разумеется, уступает в картинной мощи, которая отличает Троцкого. Но за исключением этих двух ораторов Зиновьев не уступает никому. Я не знаю ни одного эсера или меньшевика, вообще ни одного политического оратора в России, который мог бы стоять на одном с ним уровне (опять-таки кроме Троцкого) как оратора массового, оратора для площади или для огромного собрания.
Зиновьев как публицист отличается теми же достоинствами, что и Зиновьев-оратор, то есть ясностью и общедоступностью мысли и гладким, легким стилем, но, конечно, то, что делает Зиновьева особенно драгоценным в качестве трибуна, – его необыкновенный, неутомимый и доминирующий над каким угодно шумом голос – здесь отпадает.
Я не думаю, однако, чтобы Зиновьев обязан был тем высоким местом, которое он занял в нашей партии еще задолго до революции, и той исторической ролью, которую он играет теперь, только или главным образом своим дарованиям трибуна и публициста.
Очень рано уже Ленин стал опираться на него не только как на испытанного политического друга, действительно целиком заполненного духом Владимира Ильича, но и как на человека, глубоко понявшего суть большевизма и обладающего в высшей степени ясной политической головой. Зиновьев, несомненно, один из мужей совета нашего ЦК, я скажу прямо, один из тех 4–5 человек, которые представляют по преимуществу политический мозг партии.
Сам по себе Зиновьев человек чрезвычайно гуманный и исключительно добрый, высокоинтеллигентный, но он словно немножко стыдится таких своих свойств и готов заключиться в броню революционной твердости, иногда, может быть, даже чрезмерной.
Но в главной части моих мемуаров мне придется многократно касаться нашей совместной работы в течение почти года, в который он был председателем Совета Комиссаров Союза северных коммун, а я комиссаром просвещения этих коммун, оставаясь вместе с тем и народным комиссаром. Сейчас упомяну только о том промежутке времени, который отделял новую революцию от старой.
Зиновьев выступал всегда верным оруженосцем Ленина и шел за ним повсюду. У меньшевиков установилось немножко пренебрежительное отношение к Зиновьеву именно как к преданному оруженосцу. Может быть, это отношение меньшевиков заразило и нас, впередовцев. Мы знали, что Зиновьев – превосходный работник. но как политический мыслитель он был нам мало известен, и мы тоже часто говорили о том, что он идет за Лениным, как нитка за иголкой.
В первый раз я услышал совсем другое суждение о Зиновьеве от Рязанова. Встретившись с Рязановым в Цюрихе, где жил и Зиновьев, я как-то разговорился с ним о разных наших передовых людях, и тут Рязанов сказал мне, что часто встречается с Зиновьевым: «Он колоссально много работает, работает усердно и с толком и в настоящее время в смысле уровня своей экономической и общесоциологической образованности далеко превзошел большинство меньшевиков, а пожалуй, даже всех их». Эта аттестация от такого эрудита и бесспорно ученейшего человека нашей партии, как Рязанов, была опять-таки очень приятной неожиданностью для меня.
Когда я окончательно примкнул к главному руслу большевизма, я обратился именно к Зиновьеву в Цюрих. Мы скоро припомнили наши прежние, крайне добрые отношения и сговорились о политическом союзе буквально в полчаса.
В остальном мои отношения к этому замечательному человеку уже входят более или менее в историю великой русской революции.
Эта небольшая глава из I тома «Великий переворот» столь далека от того, чтобы быть сколько-нибудь исчерпывающей даже в качестве силуэта, что я считаю необходимым прибавить здесь хоть несколько строк.