Григорий Сковорода
Шрифт:
Но часто приходится ночевать в каком-нибудь заброшенном амбаре или под открытым небом, на стогу сена, а то и просто под деревом, на старых его корнях. В дороге паломник держится, как правило, одною лишь милостыней: кто сунет в руку тяжелую монету, кто виноградную кисть, но кто и обругает, и в спину толкнет, чтоб не попрошайничал. Разнообразна жизнь странника, до слез разнообразна.
Но когда впечатлительный юноша перелистывает страницы захватывающего путевого дневника, его воображение уже не способны охладить никакие, пусть даже самые мрачные картины перенесенных другим человеком лишений. Одни лишь лучезарные дали и видятся ему впереди.
В 1750 году через Киев проезжал небольшой отряд русских служилых людей, направляющихся
Почетное звание придворного уставщика вдруг пригодилось Сковороде. То ли кто-то порекомендовал его Гавриилу Вишневскому на свободную должность регента при заграничной церкви, то ли они знали друг друга со времен коронации Елизаветы Петровны — словом, из Киева отряд выехал с новым лицом в своем составе.
Вот и Григорию Сковороде пришел час ступить на странническую дорогу, отправиться, как говорят на Украине, «в мандры», в «мандрйвку». С Академией, как мы видим, он расстается несколько неожиданным образом — не как профессиональный паломник и не в качестве студента, официально откомандированного на доучивание за кордон.
Ехали через Острог, через Почаев, мимо знаменитой его Лавры, через богатый каменным строением Львов, той самой дорогой, по которой и Василий Барский прошел. Когда перевалили через Карпатские горы, открылись внизу голубые дубравы и плодородные поля Семиградья.
Скрипели на дорогах обозы, сочились дегтем тележные оси, одни двигались на запад, другие поспешали на восток, кто верхами, кто пешком каждый по своему делу; в праздничных нарядах прихожанки с какого-нибудь хутори до ближайшего селения; с пятнами пота между лопаток, с осунувшимися лицами шествовали богомольцы к отдаленному монастырю; теснясь к обочине, группкою плелись нищие слепцы в седых от пыли лохмотьях; сверкая спицами, с грохотом проносились почтовые экипажи; прискакивал и волочил ногу вечный дут рак, с не прикрытой от солнца головой, не уставая щедро улыбаться всем и каждому, шел, сам не зная куда, откуда и когда, — просто нравилось ему идти, бормотать что-то и улыбаться; после ночного перехода отдыхала в тени деревьев цыганская семья, горел костер, и цыганята корчили рожи прохожим; скрипел костылем солдат — ржавые от табака усы и вытекший глаз на терпеливом лице; выступали гуськом монахини, стучали шестами хмурые пилигримы, обвешанные образками знаменитых обителей; шла пожилая женщина; на пятках ее босых ног виднелись глубокие черные трещины, как на рассохшейся без влаги земле (он с детства знал, как страдают женщины от этих незаживающих трещин на больных подошвах); крестьянин нес с базара живой мешок, в котором верещал поросенок; шли, шли, шли, иногда ехали, но больше шли…
Тут-то, среди мелькания незнакомых лиц, на перепутьях разнообразнейших судеб, и открывалось во всей своей мощной простоте: жизнь — дорога. Казалось, что никто, нигде и никогда не жил и не живет оседло, но все они здесь, в пути. И что могло быть проще этого — ходить по земле! И в то же время какая высокая тайна извечного шествия светилась у каждого где-то в глубине глаз. Спроси его, и он скажет, что идет на базар, или в гости, или наниматься на работу, или поклониться мощам Николы; но что бы он ни сказал, он поневоле солжет, потому что на самом деле он идет для чего-то неизмеримо большего, о чем и сам чаще всего не догадывается. Он шествует туда, где положен предел всякому движению, быстрому и медленному, движению тела и движению желаний. Он идет, чтобы избыть всего себя в этом труде. Идет, недоумевая или радуясь, тоскуя или надеясь, к средоточию всего своего существования, где нет ни болезней, ни печали, ни воздыханий…
Каждому хоть на минуту, хоть на малый миг открывается смысл сокровенного шествия; и тогда он видит: да ведь эта вот дорога, обычнейшая из дорог, — это и есть жизнь моя, единственная, непреложнейшая, необыкновенная до слез.
Двадцати восьми лет от роду Григорий Сковорода увидел, как далеко еще идти до края земли, где солнце каждый вечер садится.
…О годах, проведенных им в Европе, существуют самые противоречивые сведения. Наиболее достоверно свидетельство, что, числясь при токайской миссии, он с разрешения Вишневского имел возможность отлучаться весьма далеко и надолго: «…поехать из Венгрии в Вену, Офен, Презбург и прочия окольныя места». (Офон — нынешний Пешт, Пресбург — Братислава.)
Гесс де Кальве пишет, что, кроме Венгрии, Польши. Словакии, Чехии, Пруссии, Австрии и Германии, Сковорода посетил также Италию, побывал в Риме, осмотрел «…триумфальные врата Траяна, обелиски на площади св. Петра, развалины Каракальских бань…».
Наконец, в связи с его путешествиями назывались и такие традиционные и первоочередные для славянских паломников места, как Иерусалим, Константинополь, Афон.
Думается, однако, что страннический опыт Сковороды был гораздо скромнее и что не навещал он «ни Рима, ни Ерусалима». При определении его зарубежных маршрутов нужно исходить прежде всего из того, что за границей Григорий пробыл всего около трех лет. Обозреть за такой ограниченный срок хотя бы половину достопримечательных мест, которые Василий Барский обследовал за четверть века, Сковорода физически не смог бы. Да вряд ли бы он и согласился на столь беглую «экскурсионную» пробежку, если бы вдруг возможность для нее была ему предоставлена.
Существенно и то, что Сковорода все-таки путешествовал не с заданием писателя паломника, стремящегося предоставить споим будущим читателям как можно более полный, исчерпывающий очерк увиденных святынь. О своем зарубежном странствовании он никогда не написал чего-либо, напоминающего по жанру «хождение». Не оставил даже списка обойденных городов и стран. В его философских трактатах и переписке позднейших лет есть лишь обрывочные воспоминания о том, что когда-то было увидено и услышано на Западе: польские и немецкие пословицы, описании жилищ, обычаев и сельскохозяйственных работ.
Были ли в его странствованиях лишения? Сковорода путешествовал не в одеянии пилигрима, а это могло сопровождаться для него дополнительными трудностями (на пилигрима, снабженного дорожными патентами, и владельцы гостиниц, и дорожные власти, и обыватели смотрели все-таки более дружелюбно, чем на «праздного» незнакомца). Но и о дорожных невзгодах он тоже потом нигде не напишет. Если уж вылетел кораблик из гавани — значит, готов к бурям. Без того не бывает, чтоб они не нагрянули в свой черед.
…На плодоносных токайских плантациях русские колонисты собирали виноград для дорогостоящего маслача. Так называлось вино, приготовляемое из подсушенных на лозах гроздей. В точила бросали усохший виноград, почти изюм, и сока получалось мало. Зато перебродив, он превращался в вино, не подвергающееся окислению.
Возвращаясь из Венгрии домой, вез и Сковорода с собою драгоценные запасы — они не истощались потом в течение всей его жизни. Во время своих европейских встреч он, как пишет Ковалинский, сумел «доставить себе знакомство и приязнь ученых, а с ними новые познания, каковых не имел и не мог иметь в своем отечестве»; значительно усовершенствовался он во владении языками — латынью, греческим, немецким. Правда, сам Сковорода опять же нигде не уточняет, с кем именно из западноевропейских ученых он познакомился, чьи и где слушал лекции. Не в его правилах было величаться ни своею ученостью, ни знакомством со знаменитыми современниками.