Громовой пролети струей. Державин
Шрифт:
В запалке Державин говорил быстро и сбивчиво — знал за собою, что шепелон, шепетун, но утишить речь свою для придания ей большей внятности уже не мог. Не владел собою.
— Я не что иное, как рогожная чучела, которую будут набивать бумагами! — горячо продолжал Державин. — А голова, руки и ноги, действующие коммерциею, — князь Гагарин!
И без того острый нос Обольянинова при сих словах вытянулся. Он со страхом ответствовал:
— Так угодно было государю...
С той поры Павел выказывал Державину свою доверенность на отдалении. Один за другим ложились на стол сенатора милостивые рескрипты.
20
21 ноября был назначен «вторым министром при государственном казначействе», где первым был А. И. Васильев.
22 ноября Васильева вовсе отстранили от службы, а Державина назначили государственным казначеем.
27 ноября ему определили ежегодно шесть тысяч рублей столовых денег.
Однако когда Державин испросил разрешения лично доложить государю о результатах поездки в Белоруссию, Павел отказал ему, ответив Обольянинову:
— Он горяч, да и я! Так мы, пожалуй, опять поссоримся. Пусть ужо его доклады ко мне идут через тебя...
2
Поток императорских милостей не мог усыпить Державина, знающего переменчивый характер Павла и недоброжелательство к себе вельмож. Теперь к числу явных недоброхотов приосоединился ещё и граф Кутайсов, возмечтавший прибрать к рукам богатейшее имение Зорича в Шилове.
Сей Зорич, родом серб, своей броской южной красотою обратил на себя внимание Екатерины II и с июня 1777-го по май 1778-го года был её фаворитом. Императрица пожаловала ему бывшее имение Чарторижских в Шилове. В русской военной истории имя Зорича останется: он организовал в Шклове для детей бедных, но благородных родителей школу, послужившую основанием первому в стране кадетскому корпусу, переведённому впоследствии в Москву.
Однажды в питербурхский дом поэта на Фонтанке явился Перетц, известный в столице тем, что держал в руках питейные и соляные откупа. Посверкивая умными чёрными глазами и поглаживая свою ассирийскую бороду, он обиняками зачал убеждать Державина помочь Кутайсову в приобретении шкловского имения.
— Верьте моему слову, ваше высокопревосходительство, — закатывая глаза, говорил Перетц, — и пусть мне бог пошлёт тысячу болячек, если это не так! Вам обещано в случае удачи две тысячи душек и орден святого Андрея Первозванного...
Державин хорошо понимал, что прямо отказать Кутайсову он не может, но и не желал входить в сделку с вельможей.
— Передайте его сиятельству, что я прошу его обождать, — сказал он откупщику. — Имение вот-вот пойдёт на торги, и тогда всё будет зависеть только от вас...
Перетц посверкал глазами, молвил: «Хм, хм!» — и с тем удалился. Но вскорости через Кутайсова Павлу была передана жалоба на Державина жены некоего винокура. Бывший брадобрей, видать, вошёл в сговор с теми, кто решил, оклеветав сенатора, замарать его в мыслях государя и лишить доверенности к мнению его, высказанному о положении в Белорусском крае. Жалобщица показывала, будто Державин на винокуренном заводе в Лёзне смертельно оттузил её палкой, отчего она, будучи чревата, выкинула мёртвого младенца. Когда обер-прокурор показал Державину объявленный генерал-прокурором именной указ, чтоб по тому доносу сенат учинил рассмотрение, Державин вспыхнул и взбесился до сумасшествия.
— Как? — закричал он во весь голос. — Здесь не законы управляют и не воля императора, но прихоть Кутайсова! Внимать клевете какой-то скурехи, когда все мои поступки в Белоруссии апробированы уже рескриптом государя, и придавать меня суду? Нет! Я немедля еду к императору, и пусть меня посадят в крепость, а я докажу глупость объявления таких указов, прежде чем отвечать на явную подлость и клевету!..
Напрасно сенаторы, схватя его за полу, дёргали и унимали, чтоб перестал горячиться, — он не мог вдруг преодолеть своей запальчивости. Но, выбежав на крыльцо, столкнулся со старым своим знакомым Иваном Семёновичем Захаровым, служившим в царствование Екатерины II при банке, а ныне ставшим сенатором.
— Батюшка, Иван Семёнович! — попросил его Державин. — Помоги хоть ты мне! Сядь со мной в карету да проедься несколько по городу, чтоб я поостыл!
В продолжение более двух часов Захаров всячески успокаивал поэта.
— Пойми, Иван Семёнович, как мне оправдываться, ежели я, быв на том заводе с четверть часа, не токмо никакой женщины не бил, яо даже в глаза не видел! — постепенно успокаиваясь, жаловался Державин.
— Не мне вас учить, Гаврила Романович! — отвечал Захаров. — Но мой вам добрый совет: плюньте вы на всё это дело и не давайте вашей записке хода. Что вам, спокойная жизнь надоела? Эти факторы, винокуры, шинкари всякого оцыганят. А коли у них спайка с белорусскою шляхтой, так и того пуще: ожидайте новых каверз. И опасных паки и паки...
Державин сам понимал рискованность своей затеи, но не в его характере было отступать. Белорусы, смирные, добродушные, обыклые к голоду, недороду, угнетению, нуждаются в его защите. Значит, они её найдут. Не только огурь, упрямство несносное говорит в нём. Опасно? Опасно. А рази не опасно было, когда он шёл противу Вяземского, Завадовского, Гудовича, Тутолмина?
Он поблагодарил Захарова, простился с ним и крикнул кучеру:
— Гони к генерал-прокурору!
Обольянинов, сведавший уже о его чрезвычайном огорчении, бросился навстречу Державину, целовал даже его руки, прося успокоиться, доказывая, что объявленный им указ ничего не значит и клевете не будет дано хода.
— Нет, ваше превосходительство! — возразил Державин. — Я писал указы и знаю, как их писать. Когда велено рассмотреть нелепую сию просьбу, то само по себе разумеется, что с меня против оной надобно взять объяснение и решить по законам — стало быть, судить!
— Но как же этому помочь? — растерялся генерал-прокурор.
— Поедемте со мной к императору! Пусть ужо он сам рассудит и отменит неосторожный сей указ!
— Пошто так далеко ходить? — с робостию в голосе возразил Обольянинов. — Нет ли средства самим нам поправить?
— Но записаны ли в сенате, — снова разгорячаясь, заговорил Державин, — все высочайшие повеления и собственноручный рескрипт государя императора, которым одобрены действия в Белорусской губернии? Ведь на них более трёх месяцев жалобы ни от кого не было! Как вы могли против воли государственных благоволений поверить такой сумасбродной и неистовой жалобе и по ней докладывать?
— Нет, — упнул глаза в землю генерал-прокурор, — благоволения, мною вам объявленные, и рескрипт в сенате не записаны.