Гроза на Москве
Шрифт:
Василий Грязной толкнул брата.
— Слышь, Гриша, государь царь тебя кличет.
Григорий встал. Он был смертельно бледен; глаза блуждали. С тех пор, как две недели назад брат Василий привел его в Неволю, он пил непробудно, день и ночь. В пьяном виде не помнил он, как надевали на него черную рясу и черную скуфейку, не помнил, как ходил с царскими опричниками к заутрене; не помнил даже, как подписывал отречение от всего на свете: от отца-матери, от роду-племени, чтоб стать царским опричником. Он смутно сознавал только, что это отречение, эта новая должность избавляли его от правежа. Отуманенная вином голова перестала соображать, что когда-то, еще недавно, боялся он слова «опричник», что когда-то корил брата, зачем он пошел в Неволю; что ему были противны дикие своевольства царских приспешников, которым не смели прекословить земские.
С трудом, держась за стол, встал Григорий и поклонился царю.
— Так вот он каков ноне молодец стал, — молвил царь с усмешкой, — вот он каков, кого я от правежа избавил! Еле на ногах стоит…
Он обернулся к слугам, державшим в руках алый сарафан и все принадлежности девичьего наряда.
— А Федорушке сарафан принесли?
— Слушаю, государь…
Федор Басманов, смеясь и кривляясь, уже надевал голубой летник с длинными рукавами, шитый серебром «на канительное дело», — то есть канителью, в спираль; на голову он надел кокошник с привязанною косою, а на шею жемчужное ожерелье и стоял перед царем, помахивая шитым золотом платком, молодой, статный, с голубыми невинными очами, совсем пригожая красная девица.
Стоял перед царем и Григорий Грязной, все такой же бледный, с мрачным взглядом, с дрожащими от обиды губами. Красный сарафан нелепо повис на его костлявой фигуре, смешно обнажились мускулистые руки из-под кисейной рубахи, девичья повязка сдвинулась набок.
Мокрый, с обвисшей, слипшейся от сладкого вина бородою стоял Гвоздев посреди покоя и, притоптывая разноцветными, в кусочках, шутовскими сапогами, тянул хриплым голосом:
Расходился старина…Красна девица пьяна,В лаптях воду носила,Квашню ногой месила…Ай, люлю, люлю!Живет дурень на краю…Ой, жги, говори, говори,Рукавички сафьяновые!— Пляши, — крикнул царь, наслаждаясь, видимо, унижением и ужасом Григория Грязного. — Да что вас мало? Ступай сюда и ты, Васютка; ты горазд плясать вприсядку. Надевай новый кафтан Оськин! Эй, кафтан для Васи! Гусельников!
Заливались звонкие гусли; под низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами, в шутовском наряде плясал вприсядку Василий Грязной; старый Гвоздев припевал, с трудом выделывая коленца присядки, чтобы не отстать от вертлявого Василия Грязного, но ему мешал отвислый живот; борода растрепалась и мокрыми седыми клочьями повисла на груди: он отрывисто, задыхаясь, выкрикивал:
Пошто, девка, румяна?Нарядилася она!Нарядилась в сарафан,Он по ниточкам весь дран…Федор Басманов, закрываясь платком и жеманно улыбаясь, изгибал стан и плыл лебедушкой.
Царь обвел глазами пирующих. Взгляд его остановился на конюшем, старом боярине Иване Петровиче Федорове. Этот боярин не был опричником; за военную славу и седины его уважали даже враги.
Царю хотелось шутить.
— А ты, боярин Иван Петрович, — сказал он с усмешкой, — не хочешь ли с ними поплясать? Гусельники тебе сыграют веселую плясовую.
Боярин встал. Лицо его не дрогнуло. Низко поклонился он царю; солнечный луч упал на его бороду, и она заблестела серебром.
— Здрав будь, государь царь, — сказал он спокойно. — Спасибо за зов, да оплошал я, старый; копье и меч в руках с младых лет держать умудрен, а скоморошьей хитрости не учился, на том не обессудь. Вели голову сложить за тебя — сложу с радостью, а плясать да тешить тебя песнями и всякими шутками, — воля твоя, не по силам мне, да и ноги старые не гнутся…
Царь сдвинул брови и отвернулся.
— Гришка! — крикнул он и махнул рукою.
Григорий стоял молча, тяжело дыша, и в голове его смутно носилась мысль о том, что его сделали посмешищем, что одеваться в девичий наряд стыд и грех, но уйти он не смел. Царь не спускал с него глаз.
— Что же ты стоишь как чурбан? — услышал он царский оклик, и в голосе этом почувствовал нотки нараставшего гнева. Он видел, как рука царя сжимала крепче посох и уже насупились брови, а глаза недобро сверкнули под ними. Григорий сжался и, почувствовав, что от стыда проваливается куда-то в бездну, что теряет последние остатки чести, путаясь в сарафане, поплыл навстречу выделывавшему «коленца» брату.
Но ноги его не держали. Перед ним все ходило ходуном: столы, кубки, опричники, стольники, ходили окна, двери, уходил пол, и вдруг он грохнулся посреди покоя, потеряв сознание.
— Упился, — сказал Гвоздев.
— Вынести его, — приказал царь, — а вы хватит плясать. Я думаю, пора и честь знать. Не вся братия нынче у вечерни будет. Ты больно печалишься об этом, отче?
В голосе его слышалась насмешка. Он, прищурясь, смотрел на Чудовского архимандрита Левкия, маленького человечка с одутловатым от пьянства лицом. Черная скуфейка совсем сползла ему на затылок; осоловелые глазки мигали…
— С тобою государь говорит, — толкнул князь Вяземский Левкия.
Тот встал и поклонился.
— Ты, видно, туг на ухо; поди ближе, — сказал царь.
Левкий подошел и, не поняв, в чем дело, стал говорить льстивые речи.
— От тебя, государя, славы и почести так велики, что всякий басурман рад к тебе идти на службу…
Царь нахмурился.
— То-то и бегут от меня холопы, — сказал он презрительно.
— А кто бежит, государь, — продолжал Левкий, — бежит страдник, пустой человек, из гноища взятый смерд… Тьфу!
Он даже плюнул.
Царь усмехнулся.
— Курбский бежит, — сказал он отрывисто, — не из гноища взятый, а родовитый князь Курбский…
— Смерд твой он, а не князь, государь, — подхватил Левкий, желая сказать царю приятное, — пес смердящий, ирод… Изменник…
Царь закивал.
— Изменник, собака… — прошептал он, и рука его крепче сжала посох.
— А доблесть его и прежде не больно велика, — продолжал Левкий. — Как на Казань ходили, так в ту пору он, князек-то, приотстал да и другим воеводам заказывал не трогать басурман… трусоват был под Казанью он, так вот…