Грозная птица галка
Шрифт:
– Лешему он сын – аспид, собака! – вскричала крестьянка. – А на нас нету греха! Поди, угляди за ним, уродом…
Из-за занавески вышел подросток в потрёпанном пиджаке.
– Кому меня надо? – спросил низким, с хрипотцой, голосом мужика.
Я увидел, что "подростку" никак не меньше двадцати пяти.
– Мой меньшой брат, – сказал крестьянин; потоптался, добавил: – Бобыль.
Тот стоял, небрежно расставив ноги в шерстяных носках, одну руку уперев в бок, другой держась за отворот пиджака. Бритое лицо выражало спокойную насмешку.
–
В словах столько невообразимой гордости, что Вячка Билетов пробормотал:
– Он в белой горячке…
Санёк, вглядываясь в человека, рассмеялся смехом, от которого любому станет не по себе:
– Смотри-ка, грозная птица галка! Ох, и любишь себя! Спорим: всё одно жизни запросишь?
– Дур-р-рак! – Не передать, с какой надменностью, с каким презрением это было сказано.
Почти неуловимый взмах: Санёк двинул его в ухо. Ноги у человека подсеклись – ударился задом об пол, упал набок. Дети закричали; старшая девочка визжала так, что Чернобровкин с гримасой боли зажал ладонями уши.
Санёк тронул лежащего носком сапога:
– Поднять, што ль, под белы руки?
Тот встал, одёрнул пиджак, шагнул к двери с выражением поразительного
высокомерия – мы невольно расступились. В сенях он с привычной основательностью обул опорки. По двору шёл неспешно, деловито: как хозяин,
знающий, куда ему надо. Он словно вёл нас. Завернул за угол сарая, встал спиной к его торцу. Это место не видно ни с улицы, ни из окон избы.
– Ты не думай, что я от страха, – усмешливо глядит мне в глаза, – я не из-за этого говорю… Сожалею я, что отдал твоего брата. Я думал, он дешёвка, а он – не-е… Нисколь не уронил себя!
Санёк хмыкнул.
– Началося! Сожаленье, покаянье. И в ноги повалится. Ох, до чего ж я это не терплю!
– Иди ты на … – хладнокровно выругался маленький человек. – Не с тобой говорят. – Он не отводил от меня странного, какого-то оценивающего взгляда: – Давай, што ль, пуляй!
Я – хотя стараюсь не показывать этого – ошеломлён. Может, он не понимает, что у нас не игра? Шут, идиотик, он думает: всё – понарошке? Хотя какое мне до того дело? Если б не этот замухрышка, Павел был бы сейчас жив-здоров.
Я понимаю, что должен вскинуть винтовку, выстрелить. Но я ещё ни в кого не стрелял в упор.
– Сознаёшься, что сам, по своей воле побежал… выдал… привёл? – держу винтовку у живота, страстно желая, чтобы меня захлестнула злоба.
– Верно балакаешь, – он заносчиво улыбается. – Не угодил мне твой брат! Форсистый, саблей гремит, ходит-пританцовывает, ляжками играет. Ну, думаю, красавчик, как поставят тебя перед дулом, будешь молить…
Меня взяло. Я дослал патрон, упёр приклад в плечо. Сейчас ты отведёшь взгляд. Я увижу ужас. Мгновение, второе… Он негромко смеётся: кажется, без всякого нервного напряжения. Бешенство не даёт выстрелить. Вонзить в него штык – колоть, колоть, чтобы пищал, взвизгивал, выл! Я отчётливо понимаю: если сейчас застрелю
– Делай, Лёня! – Санёк легонько шлёпнул меня по спине.
Опускаю винтовку, смятение рвётся из меня неудержимым сумасшедшим смехом:
– Не-ет, я ему, хе-хе-хе, не то… я ему получше…
Вдруг вспомнился захватывающий роман о покорении французами Алжира. Молодой французский офицер попал в плен к арабам, и они под страхом мучительной смерти заставили его принять ислам, воевать против своих.
– Или он с нами пойдёт… – не могу смотреть на него, отворачиваюсь, – или издырявлю его штыком!
– Он – с нами? – У Вячки Билетова – гримаса, точно он надкусил лимон. Издаёт губами неприличный звук.
– С на-а-ми… – протянул Санёк; ему забавно в высшей степени.
– Мы не можем это решать, – неопределённо сказал Чернобровкин, обратился к виновному: – Вы, конечно, отказываетесь?
Он безразлично сказал:
– Могу пойти. Но, само собой понятно, не со страху, а от сожаленья. Вина на мне.
– Но вы не подлежите службе! – воскликнул Чернобровкин. – Вы… э-ээ… маленький.
– Я на германской полных три года был!
– В обозе ездовым? – спросил Санёк.
– Правильно мыслишь. Имею два ранения. – Сбросил пиджак на землю, сорвал с себя рубашку, нагнулся. Вся левая сторона спины покрыта застарелыми язвами.
– Шрапнель, – определил Санёк. Раны от шрапнели, бывает, не заживают по многу лет.
– Считаю за одно, а это – второе, – человек распрямился, показал нам на груди ямку от пулевого ранения: пальца на три выше правого соска. – Лёгкое – насквозь.
– А чего… – Санёк остановился на какой-то мысли, – иди, в самом деле, с нами. Интересно будет поглядеть на тя.
– И правда, интересно, – согласился любопытный Вячка. – Звать тебя как?
– Шерапенков, Алексей.
– Ха-ха-ха, Лёнька! – Билетов ликующе, точно он ловко открыл что-то мною скрываемое, обхватил меня за плечи. – Тёзка твой! Вот это да.
Шерапенков пошёл в избу собраться. Через минуту выбежал хозяин, поклонился Саньку, потом – мне.
– Благодарствуем! Вы не сумлевайтесь, он воевать будет, хотя и мозгляк. А убивать его – чего… Ой, занозистый, ирод, а жалко…
Повёл нас в сарай, нырнул в погреб. Мы получили два десятка яиц и шмат сала фунта на полтора.
Шерапенков вышел в шинели, в сапогах. И то, и другое ему велико. Несуразно огромной выглядит на нём баранья папаха. Вячка отвернулся, чтобы скрыть смех. А Санёк с самым серьёзным видом похвалил:
– Гляди, а военное-то как ему к лицу! – незаметно подмигнул мне.
Я увидел угрюмую злобу Шерапенкова. Пришла мысль: "Вероятно, при первом же удобном случае он постарается убить Чуносова… или меня… Ох, и следить я буду за тобой! – как бы предупредил я его. – Убью, лишь только что замечу!"