Грозненские миражи
Шрифт:
«Ну что, погружаемся в анабиоз? — мелькнуло в голове, и Павел грустно усмехнулся. — А если прямое попадание? Нет, об этом лучше не думать».
Водка постепенно делала своё дело, но «анабиоз» не наступал. Хотелось ещё раз посмотреть, что там на улице, хотелось не смотря ни на что. Желание было дурацким, даже вредным, и Павел несколько минут сидел, прикидывая, что лучше — уступить или перетерпеть. Наконец, встал и осторожно приблизился к окну.
Ад за эти полчаса расширился, от него отпочковался гигантский огненный змей. Змей то почти подползал по проспекту к Президентскому дворцу, то отступал, отмечая своё движение грохотом и огнём. Горело теперь везде: за цирком, около «Юбилейного», даже на площади. Прямо на глазах с крыши дворца полетели искры, и через мгновение там весело запылал огонь. Почти тут же оглушительно
«Посмотрел?» — голосом прокурора спросил сам себя Павел и пошёл назад. За окном быстро, почти сливаясь в один залп, хлопнули гранатомёты, и звуки боя потонули в оглушительном взрыве. Пол тряхнуло, Павел автоматически схватился за стену, рука скользнула по холсту. Он поднял голову, и взгляд упёрся в «Надежду».
Картина, освещаемая красно-лиловыми вспышками, выглядела жутко. Город теперь казался призраком, готовым в любой момент рассыпаться в пыль, похоронив под собой людей. Ветер гнал их прочь, но, похоже, спасти всех уже не надеялся — уж девушку на переднем плане точно. Она выбрала свой путь, и ветерок ей был не нужен — она не хотела уходить одна. Синие глаза сверкнули, поймали Пашкин взгляд и пронзили его насквозь. «Ты обманул меня! — сказали глаза, — Сказал, что придёшь, а сам остался. Теперь ты останешься в этом аду навсегда, а как же я? Я не смогу без тебя, я тоже умру». «Ну, вот ещё! — заскрипел зубами Павлик. — Какой ад, что ты такое говоришь? Это просто салют, помнишь салют на набережной? Тоже ничего приятного, но мы ведь пережили. Переживём и сейчас, клянусь чёрной дырой! Ты только не мешай мне сейчас. Мне надо в анабиоз, очень надо. Хорошо?»
Или из окна по-другому упал свет, или девушка на картине поражённо застыла, но глаза отпустили Пашку и погасли. Павел облегчённо вздохнул, осторожно снял руку с рисунка. Холст выпрямился, и из-под него выглянул конверт.
Надо же, вот он куда его засунул! Павел выдернул конверт, провёл рукой по картине и, больше не оглядываясь, пошёл в коридор. Лёг, замотался в одеяла и закрыл глаза. Нераскрытый конверт лежал рядом, между недопитой бутылкой водки и канистрой с водой. Открывать его Пашке не было никакой необходимости: он помнил написанное наизусть.
Письмо Руслан отдал ему не сразу: сначала забыл, а потом замотался. Принёс только двенадцатого декабря, как раз после ввода войск.
— Муха оставил, — сказал Руслан и, видя, что Пашка напрягся, добавил. — Это не его, Вальки. Извини, я совсем про него забыл.
— Да и хрен с ним! Подумаешь, что он мог написать, — небрежно сказал Павел и еле дождался, когда останется один.
«Привет, Пашка! — размашистым уверенным почерком писал Кулёк. — Много писать не буду, а то боюсь, ты не осилишь, так как сильно сомневаюсь теперь в твоих умственных способностях. Тапик, бросай всё на хрен и срочно уезжай! Из надёжных источников ползут слухи, что кремлёвские обитатели полностью потеряли терпение, и силовая операция неминуема. Что это такое ты, надеюсь, понять ещё можешь? Шутки, кончились, Тапик! Вали, куда хочешь, хоть в чистое поле, или куда ты там собрался, но лучше всего давай к нам. Подожди, не посылай меня в жопу, послушай! Пашка, хочешь верь, хочешь нет, но оказалось, что я переоценил свои силы. Дела в фирме идут погано, Мухе я не говорю, потому что толку… Короче, можешь смеяться, но последняя надежда — это ты. Тогда «переправа», может, и заработает.
И ещё. Я не знаю всех подробностей, но точно знаю одно — что бы там ни сделал Витька, если ты сейчас не возьмёшь у него деньги, он может сломаться.
Заканчиваю, сейчас Муха припрется, и я заранее знаю, что он скажет. Он теперь почти всё время молчит, но толку — у него же на лбу всё написано.
Всё, Пашка, пока! Приезжай! Айлант не растёт на чужбине, Тапа, во всяком случае, один. Разве что втроём…»
Павел нащупал бутылку, глотнул и снова закрыл глаза.
«Красиво говорить научился, Кулёк! Впрочем, ты всегда умел. Сначала напугать, потом ещё, для полноты картины, заставить поверить, что без меня всем кранты. У одного ничего не выходит, другой, вообще, сломается. И инстинкт самосохранения затронул и совесть приплёл — почти нокаут. Молодец, Кулёк!»
Несколько залпов слились в один, и за окном стало светло, как днём. Дом ощутимо дрогнул.
«Ого! Вот это «салют»! Интересно, что было бы, получи я письмо сразу? Как там: «Мы в ответе за тех, кого приручили»? Ну да, вы же такие все благородные, столько для меня сделали, а я, скотина неблагодарная, всю жизнь только ради собственного удовольствия…. Если б не один, не было бы того салюта пятнадцать лет назад, если бы не другой — никогда бы не зазвучала музыка. Психолог! Одного вы не учли — какая, на фиг, разница, если всё кончилось этим? Ах да, вы же не видели? Не видели, как превращается в пепел то, чем мы жили? Не видели, какие «художники» теперь в моде, какая опускается «чёрная дыра»? Так что не может быть, чтоб я один был виноват. Все мы сделали что-то не то, не так. Все!»
В сплошном грохоте уже трудно было различать, где и из чего стреляют. Да и не хотелось уже различать. Мысли, отравленные алкоголем, ворочались еле-еле.
«Пятнадцать лет назад тоже… был салют. И тоже оставил после себя пепел. Пепел…. Тогда удалось… исправить, заиграла музыка, засверкало солнце на картинах. Но тогда всё… зави… село только от меня, а сейчас…. Да и что я могу — написать ещё одну картину? Что это изменит? Что-то мы все сделали… не так. Не так…»
Стрельба стихла, будто противоборствующие стороны тоже подумали про «что-то не так», и тут же зазвучала снова.
Далеко за Сунжей сухо хлопнуло. Из хлопка родился короткий свист, перелетел через реку, оборвался взрывом у самой кромки воды. Острый, раскалённый докрасна осколок пронзил морозный воздух и, как нож масло, срезал несколько ветвей высокого раскидистого дерева.
Айлант вздрогнул и проснулся. Острая боль рванула вниз по стволу, скрутила корни, заполнила каждую клетку. Вокруг происходило что-то странное — такого в его памяти ещё не было — и айлант как всегда в затруднительных случаях потянулся к сознанию своих побратимов.
Двоих рядом не было. Их не было уже давно, и жизнь стала заметно скучнее. Жизнь висела на тонкой нити последнего. Он был ещё здесь, почти рядом, и айлант с надеждой попытался прикоснуться к его душе. Надежда не оправдалась: третий то ли спал, то ли бредил, и в голове его крутились одни и те же обрывки мыслей. «Что-то не так…. Подождите, подожди…»
Айлант несколько минут послушал, ничего не понял, на всякий случай послал ему привычный сигнал и снова заснул.
Он ещё не знал, что скоро потеряет связь и с ним, заснёт окончательно и начнёт, словно бронёй, покрываться обычной древесиной. Спасительной бронёй, которая не даст ему чувствовать ничего, кроме необходимого: света, тепла и влаги. Не знал, что через долгих пятнадцать лет броня рассыплется, и мир людей снова вырвет его из растительного рая. Сумасшедший, жестокий, съедающий всё вокруг, но такой манящий мир.
В ста метрах, за ненадёжной кирпичной стеной, ворочался в полусонном бреду Павел. Он тоже ещё ничего не знал. Не знал, что под звуки канонады наступил новый, 1995-й год. Что вместо предполагаемых пяти дней, застрянет в агонизирующем городе на долгие три месяца, и эти месяцы покажутся ему целой жизнью. Не знал, что скоро ему придётся покинуть горящий дом и кочевать по подвалам и убежищам. Что будет хоронить мёртвых и спасать живых, и с каждым днём отличать первых от вторых будет всё труднее и труднее. Что сначала его чуть не расстреляют боевики, а потом поставят к стенке свои. Что до последнего будет таскать на себе холст с «Надеждой», и что этот холст, сложенный в несколько раз, остановит летящий в сердце осколок. Не знал, что в тщетных попытках понять, почему так, успеет десять раз проклясть и Муху, и Кулька, и столько же раз их оправдать, потом проклянёт себя, а потом бросит бесплодные попытки. Что из всех чувств останется только острое, почти звериное желание выжить, которое не сможет заглушить ничто — ни постоянные голод и жажда, ни страх, ни давящее, как пресс, безразличие. Что иногда давить будет так, что терпеть не останется никаких сил, и выскакивающее из-под пресса отчаяние будет уже готово словно ластиком стереть с него всё человеческое, превратить в тупое, цепляющееся за жизнь только по привычке, животное. И тогда еле слышно, на грани галлюцинации, зашелестят листья, распахнётся бездонное небо, и далеко-далеко, среди бесчисленных, так и оставшихся недосягаемыми звёзд, сверкнут синие, полные надежды и тоски глаза. Пресс ослабнет, и снова, как заклинание, мелькнёт одно и то же: «Подожди, не может быть, чтоб растаяла чёрная дыра. Что-то мы все сделали не так…. Подожди…»