Грозовая ночь
Шрифт:
Арон Тамаши
ГРОЗОВАЯ НОЧЬ
Скрытое брожение происходит в мире.
Лишь зерно с наступлением весны наливается такой напряженной тишиной, какая вызревает, накапливается над плоскогорьем в вешнюю пору. Выжидательно, каждая на свой лад хоронятся в чащобе птицы; замирает влекомое извечным чутьем и тяжкой жаждой бытия четвероногое зверье.
Скрытое брожение происходит в мире и нагнетается тишина.
Только воды Кюкюлле гудят где-то вдали. Видно, и без дождей насытился горный поток, вобрав в себя обильные вешние воды. Теперь он катит их с неудержимым ревом, но в лесу, конечно, теряет свою мощь: слабенькие, нежные листочки словно процеживают громоподобный
Вскинув острые уши, собака вслушивается в этот дальний, неясный гул. Мягким движением склоняет голову вправо, потом влево, сверлит, буравит лес блестящими глазами и надолго застывает, настроив остроконечные уши-воронки на процеженный лесом шум воды.
— Ты чего это насторожился, Чутак? — окликает собаку хозяин.
Шума далекой реки как не бывало — собака моментально о нем забывает. Она бурно радуется человечьему слову, даже шерсть на спине становится дыбом. Минуту-другую Чутак топчется на месте, перебирает лапами от избытка чувств, потом даже повизгивает, будто говорит: да пусть сердце хоть разорвется от радости жизни, от преданности — ничего мне не жаль!.. Собака устремляет на хозяина блестящие глаза и ждет.
От усердия что-то тикает у нее внутри, как механизм в часах.
Внутри — движение, снаружи — ожидание.
Чутак [1] в самом деле похож на пучок соломы: весь плотный, сбитый, а морда будто обрезанная. За передними лапами — черная лента в обхват, у хвоста тоже черное пятно — словом, природная упряжь. А вообще-то шерсть у собачонки белая, то есть была бы белая, если б за зиму не подсмолилась дымком.
«Что ж я стою понапрасну?» — думает собака.
И снова легонько тявкает, коротко, укоризненно.
1
Чутак (csutak) (венгерск.) — пучок, связка соломы.
— Ну, чего тебе? — спрашивает Бенке.
Это он ведь и есть ее хозяин, Бенке Кюлю. Тот самый, что сидит сейчас в летней своей времянке. Халупа, правда, только о трех стенах, зато крыша вполне приличная. Стенки он сделал из досок, крышу покрыл дранкой. И доски и дранка на крыше совсем свежие, от них так и веет смоляным духом. Можно, конечно, именовать эту халупу и домиком, но тогда уж и бабочку за животное нужно считать. Однако же под мастерскую халупа в самый раз, ведь и полевой цветок цветком называется.
Здесь-то и сидит сейчас Бенке Кюлю, плотник.
Но он не только плотник, хотя и это ремесло достойным и славным почитается с тех самых пор, как занимался им еще святой Иосиф. С того времени, однако, мир ушел далеко вперед, а с ним и Бенке — превзошел он назаретского плотника, потому что мастерит все, что только дерево позволяет. Делает кувшины для воды и всяческие кадки, чаны, ушаты, лохани разной формы и величины, изготовляет и вальки, а также корыта и — с особенным удовольствием — легкие качалки-колыбельки.
А сейчас вот трудится он над дранкой.
В великом усердии, окруженный нехитрым плотницким инструментом, сидит он в своем шалаше-мастерской. Сзади да с боков оберегают его от всякой помехи дощатые масляно-желтые стены. Открытым же фасадом, обращенным к закату, скромный этот кров свободно взирает на бескрайние луга плоскогорья. Их зеркально-ровная гладь, лишь кое-где приподнятая холмиком, сплошь поросла весенними травами. Правда, травушка пока слабая и совсем еще бледная от свежего млека земли, но в тоненьких, как дыхание, травинках уже трепещет, пробивается сила жизни.
Собака ждет.
Ее
«Что ж, какой есть!» — говорит себе Чутак.
Пока собака рассматривает его, Бенке с редкостным усердием выкраивает и строгает, обтачивает и приглаживает дранку. Дранок набралось уже с сотню, они громоздятся холмиком, все такие одинаковые, когда вместе. Их все больше и больше, а минуты, сами тому удивляясь, одна за другой скрываются за спиною времени; и только тянется-тянется стружка, то шурша потихоньку, а то и присвистывая, как сонный кузнечик.
Собака ждет.
Мышцы на задних лапах подрагивают, словно в укор сердцу: ладно, ладно, ты-то совсем одурело со своей преданностью, но ведь всякому терпению бывает конец! Ну хоть бы взгляд бросил хозяин — так нет же. Знай копошится, туда-сюда поворачивается, наклоняется и все подкладывает и подкладывает к куче новую дранку да громоздит стружку, которой и без того уже видимо-невидимо, и она так резко пахнет. Или пусть бы на волю выглянул, хоть изредка посматривал бы на ласково зеленеющую поляну, посреди которой, точно одинокий грибок, приютился дом. Да не трехстенный, как вот этот дощатый шалаш, — настоящий, добротный дом, где пахнет теплом и едой. А в доме этом, будто стебелек фиалки в теплом ветерке ласки и покоя, клонится, колышется женская фигура, и — э-эх! — висит там над огнем черный задымленный чугунок, в котором, ей-же-ей, давно уж сварился обед!
Чутак решительно тявкает.
— Ну, что такое? — отзывается хозяин.
Топчет Чутак ни в чем не повинную мураву и словно указывает туда, в сторону дома; да он и в самом деле показывает туда, зовет, вот только обернуться назад, отвернуться от хозяина не смеет: ведь так легко может оборваться эта радуга слов, что засветилась наконец голосом скупого на речи хозяина. А ей нельзя сейчас оборваться, никак нельзя, заешь ее кошка! Нет, уж лучше не спускать с него глаз — и Чутак, не смея пока позволить себе большего, лишь подрагивает мышцами да переставляет в нетерпении лапы и как бы зовет: домой, домой!
Умный поймет.
И в самом деле. Бенке Кюлю встает, отрывается от своей работы и говорит Чутаку:
— Ну ладно уж, ладно.
Ох, какой у него голос — словно теплая булочка, до радостного румянца поджаренная, только что из сказочной чудо-печки вытащенная!.. Постанывает Чутак, повизгивает, совсем потерял голову от счастья — как же, ведь сейчас, сейчас мы пойдем туда, на полдневное пиршество!.. А впрочем, кто знает? Может, хозяин и в мыслях не имеет еще домой идти, может, просто так сказал что-то, лишь бы сказать. Что правда, то правда: эти беспокойные существа — люди — ой как часто отделываются от собаки каким-нибудь пустопорожним словечком!..