Грубиянские годы: биография. Том II
Шрифт:
Из-за отсутствия флейтиста ему не хватало кворума и хоть какого-то, пусть самомалейшего, меньшинства: поскольку большинство (то есть сам он) состояло только из одного человека, а значит, было, если и не минимальным (ибо нередко случается, что на голосование не приходит вообще никто), то совсем незначительным.
В конце концов он выбрал самую кратковременную обязанность, а именно – семидневное проживание у одного из наследников. Соответствующее место в Corpus juris завещания (клаузула 6, литера «ж») звучит так: «он (Вальт) должен прожить по неделе у каждого из господ потенциальных наследников (если наследник не будет возражать) и добросовестно исполнять все желания своего временного квартирного хозяина, если они согласуются с честью». Такую краткосрочную обязанность он надеялся выполнить без серьезных ошибочных шагов и ошибочных скачков в сторону, притом в самое короткое время – прежде, чем появится его брат. После выбора обязанности ему еще надлежало определить того из наследников, кому первому он окажет такую честь. Нотариус выбрал для недельного проживания того из них, у которого жил до сих пор, – господина Нойпетера. «Помимо прочего, этого требует чувство деликатности», – сказал он себе.
№ 52. Чучело Мухолова-Тонконоса
Светская жизнь
Наутро, после того как Вальт составил у себя в голове
Никто не способен произнести одну и ту же речь два раза подряд; Вальт, заторопившись, думал теперь только о том, как бы извлечь хоть слабый свинцовый экстракт из уже сказанного. Но торговый агент настоятельно попросил его «не вязаться к людям с такой околесицей».
Все возможные прегрешения, связанные с новой обязанностью, Вальт перенес бы гораздо легче, нежели этот тяжелый удар захлопнувшейся перед носом двери. Отягощать кого-то призрачной орденской цепью, подарив этому человеку преимущественное право на обговоренную в завещании испытательную неделю проживания: о таком нотариус больше не думал; а вот встретить и осчастливить бедного, но доброго малого, с которым он мог бы разделить даже не столько хлеб с неба, сколько хлеб слезный, то бишь, например, его жалкое жилище, – к этому теперь устремлялась мечта Вальта, а не его вопрошание, ибо упомянутый малый давно наличествовал: Флитте из Эльзаса. Вальт поднялся на башню Святого Николая и изложил эльзасцу, но осторожно, свое предложение: что хотел бы прожить у него первую испытательную неделю. Флитте радостно бросился ему на шею; и заверил, что сегодня же съедет с башни, поскольку уже совершенно выздоровел и теперь меньше, чем прежде, нуждается в свежем башенном воздухе. «Я сниму для нас две превосходно меблированные комнаты у cafetier Фресса; pardieu, мы ведь хотим жить comme il faut», – сказал он. Вальт почувствовал себя более чем счастливым. Всего за полчаса Флитте упаковал и потом на новом месте снова распаковал свой багаж; ибо брошенными за ненадобностью пожитками он – как гусеница или паук своей нитяной пряжей – обычно покрывал и помечал маршрут прохождения через сменяемые им жилища; как если б то были прекрасные локоны, вырванные и оставленные на память; соответственно, как легко догадаться, он, подобно небесному телу, по мере движения по орбите все более умалялся в объеме. Теперь он отважился спуститься со своей башни, до сей поры служившей ему бастионом и пограничным укреплением против кредиторов, и поселиться в неукрепленной кофейне: потому что унаследовал отчасти собственное наследство (то бишь связанные с ним возможности получения новых кредитов), отчасти – Кабелево (поскольку новейшие промахи Вальта, похоже, сделали Флитте в глазах горожан членом сообщества бенефициариев этого наследства), и отчасти – десять еловых стволов, Вальтовы дубы плача. В нумере пятьдесят первом, в «Чучеле лазурного мельника», уже упоминалось подробнее, с какой помпезностью он раскалывал орешки и доставал из них ядрышки, приходуя урожай посеянных Вальтом ошибок, – чтобы показать себя горожанам в наилучшем свете.
Прекраснейшим утром бабьего лета Вальт не без меланхолического чувства покинул прежнюю тихую келью: ему казалось, будто она нуждается в нем и, оставшись такой пустой и одинокой, будет по нему тосковать – особенно его кресло. Но как же он изумился, когда, вступив в апартаменты cafetier Фресса, увидел гарнитуру предназначенных для него и Флитте комнат: высокие зеркала, полные отражений, овальные зеркала настенных подсвечников и прочую роскошь! Он вздрогнул. Флитте вовсю улыбался. Вальт отнюдь не желал вводить в расходы других людей; то обстоятельство, что добрый эльзасец снял для них обоих такие комнаты-дворцы, повергло его в раздумья и даже заставило издать стон. Вальт ведь решил, что все эти расходы – ради него: он не мог догадаться, что Флитте относится к редкой породе так называемых расточителей, которые, подобно германскому императору, поклялись не оставить потомству ни империи, ни богатства; и которые действительно, как некогда высшие должностные лица Афин, в знак своей любви к отечеству не оставляют после себя ничего, кроме посмертной славы и долгов.
Вальт, не долго думая, вытащил из кармана золотые монеты, выданные ему из Кабелевой оперативной кассы на испытательную неделю, и положил их на стол со словами: «Такую плату определил завещатель; я, со своей стороны, предпочел бы, чтобы она была больше». Мало кто из людей получал такой мощный отпор, как он от Флитте, который спросил: разве Вальт, черт возьми, не его гость?
Однако Вальту предстояло решить еще один, более деликатный вопрос: обговорить указанную в завещании цель его проживания здесь. Он прибегнул к таким выражениям: «Мне поистине тяжело, находясь в столь замечательных светлых комнатах, у вас дома, думать о юридических проблемах – о завещании и его главных клаузулах; однако поскольку я вправе жертвовать своей радостью, но никак не обязательствами в отношении родителей: постольку… я вряд ли имею право, но я вынужден вас попросить, чтобы вы сами сделали предложение, которое могло бы привести к моим дальнейшим ошибкам. Поверьте, мне труднее задать этот вопрос, чем потом – действовать».
Эльзасец не сразу понял речевые изыски Вальта. «Ба! – воскликнул он. – При чем тут жертвы? Мы будем болтать по-французски и танцевать – старикана Кабеля это никак не касается». – «Болтать по-французски и танцевать? – переспросил запуганный историей с нотариатом Вальт. – То и другое одновременно? Мне тут нечего возразить, кроме того, что даже одна из упомянутых двух вещей открывает необозримые возможности для ошибок, не говоря уж о… Конечно, само по себе… И я готов, дорогой господин Флитте… но…» – «Sacre! О чем вообще идет речь? Неужели хоть один человек на земле готов поверить, будто кто-то побежит к бургомистру, привыкшему совать нос в чужие дела, и доложит ему, как мы тут развлекаемся?» Вальт быстро схватил его руку, сказав: «Я вам доверяю»; и Флитте обнял его.
Они позавтракали, приятно беседуя. Высокие окна и зеркала наполняли блеском комнату с гладкими стенами; прохладное синее небо, смеясь, заглядывало в нее. Нотариус чувствовал, что окружен достойным комфортом; колесо счастья вертело его, а не он – это колесо (которое даже не надо было красить, как красят колеса тележные, в красный цвет).
Флитте зачитал нотариусу два объявления для «Имперского вестника», придуманные им и перенесенные на бумагу за считанные дни: в первом эльзасец требовал от генерального военного казначея, господина фон Н. Н., проживающего в Б., чтобы тот до истечения шести месяцев компенсировал ему сумму в девятьсот шестьдесят белых талеров, потраченную на вино, – если, конечно, не хочет увидеть себя публично выставленным к позорному столбу на страницах «Имперского вестника». Нотариусу он охотно открыл имя этого человека и название города; но дело, конечно, было совершенно не в них. Второе объявление содержало более неприкрашенную правду, а именно: что он ищет – и очень хотел бы найти – компаньона с капиталом в двадцать тысяч талеров для организации винной торговли.
Лицо Вальта просияло от удовольствия, когда он услышал, что его добродушный собеседник распоряжается столь внушительными денежными средствами, и позолоченные громоотводы, охраняющие жизнь Флитте, показались ему весьма надежными.
Флитте же спросил: «Скажите мне прямо, нет ли здесь стилистических ошибок. Я набросал оба текста всего за час». Вальт объяснил, что чем меньше объявление, тем более солидное впечатление оно производит; и добавил, что самому ему легче подготовить для печати один лист, нежели 1/24 листа. «Может, лукубрация вообще приносит вред? Соседи часто видят, как я занимаюсь такой макробиотикой – сижу за письменным столом до трех часов утра», – заметил Флитте, не особенно погрешив против истины, поскольку до сих пор с помощью надетого на болванку для париков ночного колпака и зажженной рядом с ним лампы он самым легким и полезным для здоровья способом изображал из себя макробиотического читателя. Потом он развязал перед нотариусом, чье сердечно-искреннее восхищение и наивная доверчивость наполнили его душу приятным теплом, пачку любовных писем, будто бы адресованных ему и восхваляющих его самого, его сердце и свойственный ему стиль. На самом деле эльзасец получил этот пакет на сохранение от одного молодого парижанина, которому и были адресованы письма.
Вальт столь долго превозносил стиль прекрасной отправительницы писем, что эльзасец в конце концов и сам почти поверил, будто письма предназначались ему; однако нотариус делал это отчасти потому, что не хотел много говорить о любви как таковой. Будучи неопытным и стыдливым юношей, он все еще верил, что любовные переживания должны жить за монастырской решеткой или, в самом крайнем случае, в монастырском саду; поэтому он выразил свое мнение лишь в самых общих чертах: «Любовь, как и жертвенное воскурение, сколь бы деликатны ни были то и другое, все же способна и в сгущенной дождливой атмосфере воспарять вверх, прорываясь сквозь более плотные слои воздуха»; и, сформулировав эту мысль, густо покраснел.
«Surement, – подтвердил эльзасец, – ибо любовь с каждым днем стремится все к новым достижениям».
Флитте пошел еще дальше и покрасовался перед своим гостем даже и в типографском обличье, а именно: показал ему изящнейшие любовные мадригалы, которые, как он объяснил, он обычно отдает печатать в формате centesimo-vigesimo и которые в любом случае никогда не превышают 1/20 листа; это были листочки со стихами, вылущенные из парижских конфет, – настоящие сладкие записочки, плагиат которых Флитте облегчил себе тем, что съел их сладкие конверты. Почему немецкая поэзия оставляет французской преимущество пользования такой сладчайшей оберткой; то есть почему мы, в то время как французы облачают свои стихи в сахар и сладкое тесто, поступаем наоборот и свои стихи используем как облачение, упаковочную бумагу для патоки и пряностей? – вот что в связи с этим можно было бы спросить, если бы здесь нашлось место для ответа. Вальт принялся безмерно восхвалять стихи; эльзасец почувствовал себя всплывающим вверх, как масло в воде, и, можно сказать, едва не утонул в расточаемых Вальтом хвалебных умащениях. О каком бы удовольствии, приготовляемом одним человеком для другого, ни шла речь, наслаждение им зависит от всякого рода случайностей, от состояния нёба или желудка; но что касается удовольствия от искренней похвалы, то для него у любого человека без исключения в любой час открыты и уши, и желудок; и такой счастливец восклицает вне себя от радости: «Похвала есть воздух, то бишь единственное, что любой человек и может, и должен глотать непрерывно». Флитте в этом смысле не отличался от прочих; освеженный услышанным, он потащил нотариуса на улицу: чтобы и Вальту доставить какую-то радость, и для себя обеспечить свободу маневра. Дело в том, что старые кредиторы охотились на эльзасца столь же рьяно, как он – на новых; а поскольку он знал правило древних римлян, которые, согласно Монтескье, старались вести войну как можно дальше от дома, сам он тоже предпочитал оставаться дома как можно реже. Вдвоем они избороздили весь утренний город, и нотариус чувствовал себя очень хорошо. Поскольку Флитте хотел показать себя горожанам – точнее, показать им Харниша, Кабелева универсального наследника, проводящего у него в доме испытательную неделю, – он перекидывался словечком со многими; и счастливый нотариус всякий раз стоял рядом. Перед каждым партерным окном («Par-terre, – говорил Флитте. – Немцы произносят это слово совершенно неправильно») эльзасец останавливался и стучал в стекло, как если бы это была стеклянная дверь, и показавшейся девичьей головке, еще наполовину осиянной Авророй утреннего сна, говорил сотню комплиментов, так что эта барышня в утреннем одеянии не могла не задержаться у оконной рамы и не продолжать там свое шитье. Часто Флитте, не задавая лишних вопросов, даже посылал поцелуи извне вовнутрь – что Вальту представлялось такой высокой ступенью овладения искусством жизни, какая достижима лишь для избранных фаворитов Франции. Если во втором этаже курил трубку и поглядывал вниз какой-нибудь импозантный господин в шелковом шлафроке, то Флитте заговаривал с ним или поднимался наверх, и Вальт тогда шел вместе с ним. Эльзасца давно все знали: поскольку в семьях, относящихся к высшему бюргерскому сословию, он обучал танцам детей, а в домах знати – собак; представителей знати он сопровождал и на более сакральных путях, а именно – к алтарю. Ибо хаслауская знать, как всем известно и как уже вошло в обычай, принимает причастие публично, in corpora и единовременно – как если бы она была сообществом Святых Апостолов или армейским подразделением; и Флитте пристраивался сразу же вслед за этим сообществом, как последний, как вслед за бюргерами пристраивается палач; эльзасец поступал так всегда, за единственным исключением, когда ему пришлось принимать причастие в одиночестве – просто потому, что он, словно кровельщик, взобрался на башню. Вальт никогда в жизни не заходил в такое количество комнат, как этим утром. Если мимо них проезжал верхом какой-нибудь господин, Флитте обязательно бросал ему вслед словечко-другое относительно его лошади: например, что она хромает. Если у обочины стоял экипаж, готовый к отъезду: Флитте дожидался, пока хозяин сядет в него, и, когда экипаж уже трогался, кричал вслед, что навестит этого человека в его поместье. Если припозднившиеся купцы возвращались с лейпцигской ярмарки: Флитте не заставлял их дожидаться коммерческих новостей из Хаслау до тех пор, пока они окажутся под родным кровом, а выкладывал свои новости в то время, пока они распаковывали свой товар.