Гуманная мизантропия
Шрифт:
Третье: презрение к формальным процедурам. Каким образом подшить к делу тетрадку? А тетрадка — для красоты. Точнее, для полноты. Для финального аккорда: целых 725 часов мафия на давала спать людям. Милиция-то все поймет с полуслова. Мы поняли — и она поймет. Не дураки, чай, в милиции. И как не ценить вещдок — если его два года вели? «Здесь мерилом работы считают усталость».
Четвертое: бескомпромиссность. Ну гоню я самогон. Так ты зайди, купи
Пятое: нерешительность.Именно так: бескомпромиссная нерешительность. Финальное решение откладывается на бесконечность. Дело решает гипотетический «мент из машины», но его не зовут. Тут либо культура «тетрадочки», либо культура «финальной точки».
Шестое: фатализм. В конечном-то счете. Проблема признается, называется, но решения нет. И будет тебе гудеть до скончания века. Если Путин не приедет и не починит, или прочее чудо в голубом вертолете. Но может — тебе нравится? Мир, где разные ублюдки гудят на нервы, как минимум, определен.
Три раза имел дело с милицией. Три раза за почти тридцать лет — очень мало. Мне везло.
Был подозреваемым: милиционер зашел в мою квартиру с каким-то парнем и сказал — 500 долларов. Иначе, мол, будет суд. Ну будет так будет, ответил я. С тех пор ничего не было. Помню, как мент хлопал по своему пистолету. «Если бы покарябали пистолет, 500 долларов бы вам не хватило», — зачем-то заметил он.
Был потерпевшим: «разбойное нападение». Тогда мне позвонили из милиции и сказали, что, бляха, гражданский долг — придти к ним. Я тогда растерялся: надо было послать. Но я пришел. Дальше мне объяснили гражданский долг: писать бумагу, что «претензий не имею». По делу, за которое дают лет семь. Все, сказали, делают это, иначе им потом хуже. Приобщился ко всем. Тетка-мент кусала хлеб прямо от буханки и смотрела на меня, как на саму «преступность».
Третий раз банально — вытрезвитель.
Все три раза мне говорили: «золотая молодежь». С укором, завистью и чувством краткого ситуативного превосходства. С классовой ненавистью.
Не объяснять же им, что старший преподаватель — примерно такой же лузер, как лейтенант правоохранительных органов? Да они бы — я подозреваю — и не поверили. Все-таки есть в наших людях какое-то чувство к «интеллигенции».
Вот так. Но фактом своего существования моя милиция меня бережет. Я без стеба. Не будь ее… В этой стране… Да, собственно, в любой стране.
Твой статус ограничивает тебе свободу слова. Свободнее всего говорить, когда ты никто. Студент, например. А потом у тебя появляются «обязательства».
Давал городскому журналу интервью. Как последний чинуша, затребовал текст на сверку. И вырезал оттуда хороший абзац. С присказкой мерзкого чинуши: «нюансы моей политический ситуации…».
Вроде бы как был никто, так и остался. Но вот, пожалуйста: сам себе цензор, все как у людей.
Сочиняю песни. Исключительно матерные и какие-то сатанинские. В мире победившего зла рок-музыка была бы как раз такой. Другое не могу. И музыку к ним сочинять не могу, не умею. Только стихи, которые надо петь, а лучше кричать со сцены под шум.
Никому не показываю — зачем?
Какой же резон?
Если законы сохранения распространить на эмоции-интенции: сливаю лишнюю злобу. Наивно думаю, что во мне освобождается «место». Ну и самое простое: просто нравится.
Я же никому пока не мешаю?
Объяснял, почему не могу писать из Красноярска в Москву. Они хотели «чистой информации».
— Есть вещи, которые я делать умею, но не люблю: интервью, отчеты. Люблю и умею только публицистику. Не умею и не люблю — расследования, новости и «чистую информацию».
— А есть то, что любишь — и не умеешь?
Я брякнул: «Наверное, проповеди».
Звали в Москву на какую-то конференцию — отказался. Я теперь осторожный. После того, как съездил «переводчиком с венгерского».
В Красноярске есть литературный журнал. Я там в редколлегии. Главред говорит: «не мог бы глянуть тексты»? Это был подстрочник с венгерского, но очень сильный подстрочник. Ничего не надо править. Только конец дописать. Конца там в рассказе не было, не специальный обрыв, а просто не было — по каким-то техническим причинам. Я чего-то дописал — немного, чтя неведомого автора.
Потом мне говорят: «ну поехали, ты теперь друг венгерской литературы». В Москве — ее торжественная неделя. У тебя чего, дел в Москве нет? Или тебя пугают живые венгры?
Ну поехали. Свои дела быстро исчерпались, да и невежливо — игнорировать приглашающих. Посещаю. Слушаю. Выпиваю-закусываю.
Просят выступить перед профессиональным сообществом. Рассказать о том, как переводил. Они-то поняли, что я знаю венгерский, что корпел ночами, бился… «Может с листа чего-нибудь почитаете? Покажите, как это делают по-сибирски?». — «Нет, говорю, с листа переводить — наши тяжелые будни. Лучше расскажу главное. Чем отлична наша школа от московской». Слушали внимательно. Хлопали-записывали. Так родилась красноярская школа. Потом снова — выпивали-закусывали.
И тут меня — впервые в жизни так сильно — достала халява, достала не своя роль. К чертовой матери обменял билет. Улетел на три дня раньше.
Теперь обхожу «не свое» за версту. Лучше пропустить интересное, чем еще раз — «переводы с венгерского».
Здравствуй, моя берлога.
Спасибо, дорогие товарищи венгры.
Позвали нас, типа экспертов, полемизировать со студенчеством. С молодежными политиками, как они себя называли. На «дискуссионный клуб». Приперлись: философ, политтехнолог, деятель от православия, я… Все пришли. Как один. «Нам тут обещали, что нас порвут, аки тузик грелку, — радуется технолог. — Грелка пришла. Где же тузики?»