Гумилев без глянца
Шрифт:
Корней Иванович Чуковский (1882–1969), литературный критик, поэт, переводчик, мемуарист:
Как-то он (в первые послереволюционные годы. – Сост.) позвал меня к себе. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморил голод. Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода (парадные были везде заколочены).
Едва я пришел в себя, он с обычным своим импозантным и торжественным видом
Торжественность, с которой еда была подана, показалась мне в ту минуту совершенно естественной. Здесь не было ни позы, ни рисовки. Было ясно, что тяготение к пышности свойственно не только поэзии и что внешняя сторона бытовых отношений для него важнейший ритуал [16; 212].
Владислав Фелицианович Ходасевич:
На святках 1920 года в Институте Истории Искусств устроили бал. Помню: в огромных промерзших залах зубовского особняка на Исаакиевской площади – скудное освещение и морозный пар. В каминах чадят и тлеют сырые дрова. Весь литературный и художнический Петербург – налицо. Гремит музыка. Люди движутся в полумраке, теснятся к каминам. Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилев под руку с дамой, дрожащей от холода в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный, во фраке, Гумилев проходит по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне. Он играет в бал. Весь вид его говорит: «Ничего не произошло. Революция? Не слыхал» [9; 540].
Ирина Владимировна Одоевцева:
Прямо перед нами толпа прохожих. На что они смотрят? Мы подходим ближе и видим яростно грызущихся собак, грызущихся не на жизнь, а на смерть. Они сцепились так, что кажутся большим, оглушительно рычащим, катающимся по мостовой клубком черно-рыжей взъерошенной шерсти. Прохожие кричат и суетятся вокруг них.
– Воды! Притащите воды. Надо их разлить. А то загрызут друг друга.
– Откуда достать воды?
– А жаль, красивые, здоровые псы! Ничего с ними не поделаешь.
Кто-то боязливо протягивает руку, стараясь схватить одну из собак за ошейник.
– Осторожно! Разъярились псы, осатанели, отхватят руку! Их бы из рогатки, тогда пожалуй!.. Или оглоблей.
– Если бы мы были в Англии, – говорит Гумилев, – тут уже начали бы пари держать. Кто за черного, кто за рыжего. Азартный народ англичане.
Гумилев выпрямляется и тем же шагом идет прямо на грызущихся собак.
– А я готов пари держать, что псиный бой кончится вничью.
– Николай Степанович! – Я не успеваю удержать его за полу дохи. – Ради Бога, не трогайте их!
Он властным жестом раздвигает прохожих, и они расступаются перед ним, – и вдруг он, не останавливаясь, а продолжая спокойно идти, со всех сил бьет ногой в кружащихся на снегу, сцепившихся мертвой хваткой собак.
Мгновенье – и собаки, расцепившись, отскакивают друг от друга и с воем стремглав, поджав хвосты, бросаются в разные стороны.
И вот их уже не видно.
А Гумилев так же спокойно, не удостаивая вниманием всеобщее одобрение прохожих, возвращается ко мне.
– Этому приему я научился еще у себя в имении. У нас там злющие псы овчарки. Надо только правильно удар рассчитать, – говорит он с напускным равнодушием, но я вижу, что он очень горд одержанной победой. Будто он разнял дерущихся львов, рискуя жизнью [23; 56–57].
Владислав Фелицианович Ходасевич:
Он любил играть в «мэтра», в литературное начальство своих «гумилят», то есть маленьких поэтов и поэтесс, его окружавших. Поэтическая детвора его очень любила. Иногда, после лекций о поэтике, он играл с нею в жмурки – в самом буквальном, а не в переносном смысле слова. Я раза два это видел. Гумилев был тогда похож на славного пятиклассника, который разыгрался с приготовишками. Было забавно видеть, как через полчаса после этого он, играя в большого, степенно беседовал с А. Ф. Кони – и Кони весьма уступал ему в важности обращения [9; 539–540].
Ирина Владимировна Одоевцева:
Солнечный майский день. Я иду с Гумилевым по Дворцовой набережной, после его лекции в Доме искусств. Он вдруг останавливается и, перебивая самого себя на полуфразе, говорит:
– Поворачивайте обратно. Дальше вам меня провожать неудобно. Ведь там конспиративная встреча. О ней никто не должен знать. И вы забудьте. Идите себе домой с Богом. Через Летний сад. Кланяйтесь от меня статуям и деревьям. Дайте мне только на прощанье ветку сирени. <…>
Я протягиваю Гумилеву ветку сирени.
– До завтра, Николай Степанович.
– До завтра. Не забудьте, кланяйтесь от меня деревьям и статуям Летнего сада. – И, понижая голос, добавляет: – Никому не говорите, куда я иду.
По-моему, ему вообще не следовало сообщать мне о «конспиративной встрече», раз о ней никто не должен знать. Все это несерьезно, а только игра в заговоры, театр для себя. Но я и вида не подаю, что не верю ему. Я говорю:
– Будьте осторожны, Николай Степанович. Ведь всюду провокаторы и даже у стен уши.
– Не бойтесь за меня. Я в огне не горю и в воде не тону. – И он, самоуверенно улыбаясь, удаляется, размахивая веткой моей сирени [23; 217–218].
Озорник, выдумщик, задира
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:
Однажды, в 1910 году, в Париже, она (Анна Ахматова. – Сост.) увидела бегущую за кем-то толпу и в ней – Николая Степановича. Когда она спросила его, зачем он бежал, он ответил ей: что ему было по пути и так – скорее, поэтому он и побежал вместе с толпой. И АА добавила: «Вы понимаете, что такой образ Николая Степановича, бегущего за толпой ради развлечения, немножко не согласуется с представлением о монокле, о цилиндре и о чопорности, – с тем образом, какой остался в памяти мало знавших его людей…» [16; 108]