Гумилёв сын Гумилёва
Шрифт:
2 ноября Ахматова поехала к Пастернакам, а к обеду приехал и Пильняк. Ахматова рассказала о своем горе, и Пильняк убедил Пастернака написать письмо Сталину, которое Борис Леонидович отвез уже на следующий день и «опустил в кремлевскую будку около четырех часов дня».
Письмо Пастернака запоздало, Сталин уже прочел письмо Ахматовой и оставил свою резолюцию: «т. Ягода. Освободить из под ареста и Пунина, и Гумилева и сообщить об исполнении. И.Сталин».
Товарищ Ягода, очевидно, отдал устное указание начальству ленинградского областного управления НКВД, и уже 3 ноября Штукатуров и Коркин подписали «Постановление об изменении меры пресечения», по которому Гумилева и Пунина должны были «немедленно» освободить, а 4 ноября (очевидно, справившись у начальства)
Гумилев, видимо, был потрясен внезапным и необъяснимым освобождением: «Вы великодушнее царского правительства. Я даю слово, что больше от меня никогда не услышите ни одного антисоветского слова». Менее восторженный, прагматичный Пу нин попросил Штукатурова оставить его в тюрьме до утра (было уже поздно), но следователь отказал: «Здесь не ночлежка».
Вслед за освобожденными Гумилевым и Пуниным на свободу вышли Борин, Поляков и Махаев.
Утром 4 ноября Эмму Герштейн разбудил звонок из квартиры Пильняка, где уже отмечали освобождение Пунина и Гумилева.
«"Эмма, он дома," — сказала Ахматова. Я с ужасом: "Кто он?" — "Николаша, конечно". Я робко: "А Лева?" — "Лева тоже"».
К СЧАСТЛИВОМУ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМУ
«Пунин вернулся на работу, а меня выдворили из университета», — так Гумилев рассказывал о событиях, последовавших вскоре за освобождением. Казалось бы, доказана невиновность Гумилева. Более того, Гумилева освободил «сам Сталин», Лев этим, видимо, очень гордился, а Сталину, по словам Эммы Гер штейн, был просто благодарен.
Очевидно, Лев в молодости переболел болезнью, которую условно называют «синдром Юпитера», то есть оказался под обаянием сильной личности, персонифицированной власти. Этой болезни не избежала даже Ахматова. Позднее она будет гордиться тем, что в список писателей, подлежащих эвакуации из бло кадного Ленинграда, ее будто бы включил лично Сталин. Впрочем, будущие лагеря совершенно исцелят Гумилева. Сталина он возненавидит до конца своей жизни.
Заметим, Гумилева исключили из университета почти через полтора месяца после освобождения – 13 декабря 1935-го. Исключили его не ректор или декан, а местная комсомольская организация.
Случай Гумилева может показаться странным или из ряда вон выходящим только современному читателю, который не знает о порядках, царивших в студенческой среде Ленинградского университета тридцатых годов.
Чистки студенческих групп от «социально чуждых элементов» практиковались еще с двадцатых годов. Занимались ими сами студенты, точнее – студенческие комсомольские ячейки, которые контролировали и беспартийную часть академических групп. В 1935 году, например, был исключен филолог Николай Ерехович, будущий одноделец Гумилева. Решение об отчислении принимала комсомольская организация. Собирались комсомольцы отдельно от других студентов, не посвящая последних в свои дела. В один прекрасный день на доске объявлений появлялся кусок обойной бумаги с надписью: «Персональное дело» – дальше следовала фамилия несчастного. Вскоре после этого человек исчезал из университета. По определению Ахилла Левинсона, студента-филолога, знакомого Руфи Зерновой, «двести пятьдесят человек исключило из своих рядов шестьсот…». [15]
15
Возможно, Руфь Зернова перепутала фамилию, тогда речь идет, вероятно, об Ахилле Григорьевиче Левинтоне (1913-1971), переводчике и литературоведе, который как раз с 1935-го по 1940-й учился сначала с ЛИФЛИ, а затем на филологическом факультете ЛГУ.
Льва же многие студенты просто недолюбливали, а политическая неблагонадежность Гумилева оказалась отличным поводом от него избавиться. В характеристике Гумилева, составленной в специальной части ЛГУ и датированной 1 июля 1938 года, несколько месяцев спустя после нового ареста, утверждается, будто студенты неоднократно требовали
Сам Гумилев подробно рассказал о причинах своего отчисления в письме, которое он отправил Эмме Герштейн гдето в конце января 1936 года. Отправил не почтой, письма могли перлюстрировать, а с оказией – записку Эммы ко Льву и письмо Льва к Эмме передал художник Александр Александрович Осмеркин, хороший знакомый Ахматовой, Гумилева и Герштейн.
Эмма называла это письмо «историческим», но сохранить его не смогла. В 1938 году, после третьего ареста Гумилева, Ахматова заставила Эмму сжечь письмо. Мы знаем лишь то немногое, что Эмма Герштейн много лет спустя сумела припомнить и реконструировать: «Лева подробно описал всю картину преследований его в университете». Эмме запомнилось в этом письме два эпизода, «из них один лишь в самых общих чертах. Он касался Петра Великого, которого Лева характеризовал не так, как это внушалось студентам на лекциях. Студенты жаловались, что он считает их дураками. Другой эпизод по своей глупости и подлости резко запечатлелся в моей памяти. "У меня нет чувства ритма", — писал Лева и продолжал: на военных занятиях он сбивался с шага. Преподаватель заявил, что он саботирует, умышленно дискредитируя Красную Армию». Заканчивал Лева письмо фразой: "Единственный выход – переехать в Москву. Только при Вашей поддержке я смогу жить и хоть немножко работать"».
Такое письмо Лев Гумилев мог написать лишь в отчаянии, ведь он всегда предпочитал Ленинград Москве, в столице он был только гостем, пусть и частым.
Отчисление из университета обернулось для Гумилева материальной катастрофой, он остался без средств к существованию. Профессия историка тогда считалась важной и престижной, а потому студентам истфака платили хорошую стипендию – 96 рублей плюс 23 рубля хлебной надбавки. Оставшись без стипендии, Гумилев, по его словам, «страшно голодал» зимой 1935-1936-го.
Но план переехать в Москву не осуществился, вероятно, из за сопротивления Ахматовой. Она, прочитав письмо Льва к Эмме, сразу же отрезала: «Лева может жить только при мне». Голос Ахматовой в этот миг стал «железным»; несколько месяцев, считает Герштейн, Ахматова просто «не пускала» Леву в Москву. Эта история многое говорит об отношениях сына и матери, по всей видимости, далеко не таких холодных, как считали, например, академик Панченко и профессор Лавров. Впрочем, Эмма может и преувеличивать влияние матери: как раз этой зимой Гумилев взялся за свою первую научную работу и, возможно, просто не хотел отвлекаться на переездную суету. Все равно за его восстановление хлопотали другие: Ахматова, возможно – Пунин, а в Москве – Эмма Герштейн и Виктор Ардов.
Ахматова начинает хлопотать о Леве уже в январе 1936-го, эти хлопоты будут продолжаться до осени 1936-го, но долгое время успеха не было. Летом 1936-го Ахматова уехала в Старки, в «имение» Василия Дмитриевича Шервинского, старого терапевта, который лечил еще Тургенева. Ахматова была знакома с его сыном, поэтом и переводчиком Сергеем Васильевичем Шервинским. А Гумилев, заехав ненадолго в Старки, лето провел, как всегда, в экспедиции, куда его устроил Михаил Илларионович Артамонов. В сентябре на обратном пути с Дона в Ленинград Гумилев остановился в Москве и некоторое время там прожил. Он бывал у Эммы, у поэта Сергея Клычкова и в доме Ардовых. Все это время не утихали «позиционные бои» за восстановление в университете. Их начала еще летом приехавшая из Старков Ахматова – две недели сидела на телефоне и звонила влиятельным людям, что, как известно, было для нее унизительно. После отъезда Ахматовой в Ленинград звонить продолжала Эмма, а Виктор Ардов беседовал с «нужными» людьми. Человек остроумный и опытный, хорошо изучивший психологию советского начальства, он рассказывал, что будто бы Николая Гумилева в 1921 году помиловал Ленин, но Зиновьев не посчитался с волей вождя и велел расстрелять поэта. Так Лев из сына врага революции превращался в жертву произвола врага народа, к тому времени уже разоблаченного и расстрелянного.