Гумилев
Шрифт:
В недрах своей «прапамяти» и памяти хранит Гумилев правдоподобные воспоминания о том, что в прежних воплощениях своих на земле был он «простой индиец, задремавший в священный вечер у ручья», или что уже был он, однажды, убит в горячем бою, что предок его был «татарин косоглазый, свирепый гунн». На своем веку, на своих веках он много сражался, «древних ратей воин отсталый». Таким образом, в его теперешней воинственности можно усмотреть некий атавизм – восторженно принятое наследие протекших времен. Только воинственность эта не имеет грубого характера и не отталкивает от себя. Грубое вообще для него не писано; он – поэт высокой культурности, он внутренне знатен, этот художник-дворянин. Если понимать под дворянством некоторую категорию, некоторую уже достигнутую и осуществленную ступень человеческого благородства, ту, которая обязывает (noblesse oblige), то в этой обязывающей привилегированности меньше всего откажешь именно Гумилеву. Принадлежит ему вся красота консерватизма. И когда читаешь у него слова: «благородное сердце твое – словно герб отошедших времен», то в связи с другими проявлениями его творчества это наводит на мысль, что он – поэт геральдизма. «Эти руки,
Наш утонченный воин, наш холеный боец характеризует себя так: «Я не герой трагический, я ироничнее и суше». И правда: у него если и не сухость, то большая сдержанность, его не скоро растрогаешь, он очень владеет собой и своего лиризма не будет расточать понапрасну. Да и не много у него этого лиризма, и студеная свежесть несется с полей его поэзии. Вот что он говорит о своих читателях, т. е. о самом себе:
Я не оскорбляю их неврастенией, Не унижаю душевной теплотой, Не надоедаю многозначительными намеками На содержимое выеденного яйца. Но когда вокруг свищут пули, Когда волны ломают борта, Я учу их, как не бояться, Не бояться и делать, что надо. И когда женщина с прекрасным лицом, Единственно дорогим во вселенной, Скажет: я не люблю вас Я учу их, как улыбнуться. И уйти, и не возвращаться больше. А когда придет их последний час, Ровный, красный туман застелет взоры, Я научу их сразу припомнит! Всю жестокую, милую жизнь, Всю родную, странную землю И, представ перед ликом Бога С простыми и мудрыми словами, Ждать спокойно его суда.Он – романтик, но душа его (как это, впрочем, и подобает романтизму) «обожжена луной», а не солнцем, не опалена страстью, не взволнована пафосом, и потому, со своей лунною любовью, он не только будет совершенно презирать чувствительность. но и самому чувству согласится платить совсем не щедрые дани. О нет, он далеко не сентиментален, и не сердце им, а это он повелевает своим сердцем, сосредоточенный и властный! Тем дороже, конечно, ценишь минуты его – тоже слегка иронической – умиленности, ту, например, которая вызвана… телефонным звонком:
Неожиданный и смелый Женский голос в телефоне, — Сколько сладостных гармоний В этом голосе без тела! Счастье, шаг твой благосклонный Не всегда проходит мимо: Звонче лютни серафима Ты и в трубке телефонной.Или вот другая минута лирической настроенности, вылившаяся в певучую форму таких двустиший:
Вот я один в вечерний тихий час, Я буду думать лишь о вас, о вас. Возьмусь за книгу, но прочту «она», И вновь душа пьяна, обожжена. Я брошусь на раскрытую кровать, Подушка жжет: нет, мне не спать, а ждать. И крадучись я подойду к окну, На дымный луг взгляну и на луну. Вон там, у лип, вы мне сказали «да»: О, это «да» со мною навсегда! ………………………………………….. И вдруг сознанье бросит мне в ответ, Что вас, покорной, не было и нет, Что ваше «да», ваш трепет у сосны, Ваш поцелуй – лишь бред весны и сны.Прав Гумилев: мало в его стихах «душевной теплоты». Но несправедливо было бы назвать его надменным, и слишком художественна его организация, для того чтобы его воинственность могла переходить в бреттерство. Однако верно то, что у него повышено сознание собственного достоинства и собственной личности (характерна в этом отношении та формальная деталь, что он нередко употребляет притяжательное и притязательное местоимение мой там, где правильнее и лучше было бы свой).
Итак, он вовремя, он счастливо уклонился от позы, и презрительности, и элегантности: все это потонуло в глубине его мужского и мужественного начала, все это преодолено благородством его героической натуры. И с высоты своих великолепий он не брезгает спускаться в самые простые и скромные уголки существования, и он напишет сочувственные стихотворения о старой деве, и о почтовом чиновнике, и об очарованиях русского городка, и о мечтателе-оборванце. И, что еще важнее, этот воин, бросающий вызовы миру, сердцем полюбил, однако, «средь многих знаменитых мастеров», одного лишь Фра Беато Анджелико и по поводу картины его говорит:
Есть Бог, есть мир; они живут вовек, А жизнь людей мгновенна и убога, Но все в себе вмещает человек, Который любит мир и верит в Бога.Именно потому, что он – аристократ и гордый носитель самоуважения, он умеет и уважать. У него – почтительность к родной старине, к этому кресту, который над церковью вознесен, «символ власти ясной, Отеческой» – и над церковью «гудит малиновый звон речью мудрой, человеческой». У него – чувство воина к своему вождю, к своему царю – и этот мотив настойчиво звучит в его поэзии. Мы слышим его в драматической поэме «Гондла» (напечатанной еще в январе 1917 г.):
Наступили тяжелые годы, Как утратили мы короля И за призраком легкой свободы Погналась неразумно земля.Мы то же слышим в стихотворении «Воин Агамемнона»:
Смутную душу мою тяготит Странный и страшный вопрос: Можно ли жить, если умер Атрид, Умер на ложе из роз? Все, что нам снилось всегда и везде, Наше желанье и страх, Все отражалось, как в чистой воде, В этих спокойных очах. В мышцах жила несказанная мощь, Нега в изгибе колен; Был он прекрасен, как облако, – вождь Золотоносных Микен. Что я? Обломок старинных обид, Дротик, упавший в траву, Умер водитель народов, Атрид, — Я же, ничтожный, живу. Манит прозрачность глубоких озер, Смотрит с укором заря, Тягостен, тягостен этот позор — Жить, потерявши царя. Или вот из стихотворения «Императору»: Призрак какой-то неведомой силы, Ты ль, указавший законы судьбе, Ты ль, император, во мраке могилы Хочешь, чтоб я говорил о тебе? Горе мне! я не трибун, не сенатор, Я – только бедный бродячий певец, И для чего, для чего, император, Ты на меня возлагаешь венец? ………………………………………….. Старый хитон мой изодран и черен, Очи не зорки, и голос мой слаб, Но ты сказал, и я буду покорен, О император, я верный твой раб! И герой «Галлы» сообщает о себе: ………………………….. Я бельгийский ему подарил пистолет И портрет моего государя.И отсюда в нашей характеристике его творчества легко сделать переход к указанию на то, что Гумилев не миновал обычной участи блудного сына, что из-под чужого неба он вернулся под свое, что тоска по чужбине встретилась в его душе с тоскою по родине. Экзотика уступила патриотизму. Изведавший дали поэт чувствует:
Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей.И Россия духа глядит на него с иконы Андрея Рублева:
Я твердо, я гак сладко знаю, С искусством иноков знаком, Что лик жены подобен раю, Обетованному Творцом. ………………………………… Все это кистью достохвальной Андрей Рублев мне начертал, И этой жизни труд печальный Благословеньем Божьим стал.Он болезненно отзывается на русские боли и в годину наших военных невзгод и поражений, обращаясь к Швеции, называя ее сестрой России, с горечью вопрошает:
Для нас священная навеки Страна, ты помнишь ли, скажи, Тот день, как из Варягов в Греки Пошли суровые мужи? Ответь, ужели так и надо, Чтоб был, свидетель злых обид, У золотых ворот Царьграда Забыт Олегов медный щит? Чтобы в томительные бреды Опять поникла, как вчера, Для Славы, силы и победы Тобой подъятая сестра? И неужель твой ветер свежий Вотще нам в уши сладко выл, К Руси славянской, печенежьей Вотще твой Рюрик приходил?